Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И тут Уленшпигель запел:
Где твои пешие, где верховые?
Топчут они, блуждая в лесу,
Ветки сухие, ландыш цветущий.
Солнце, его сиятельство, ныне
Гонит пот из красных свирепых лиц
И лоснящихся конских крупов.
Граф Людвиг в рог затрубил.
Солдаты его услыхали. Тихо бей в барабан.
Крупной рысью, отпустив поводья!
Молнией, вихрем,
Железным грохочущим смерчем
Тяжелые всадники мчатся!
На выручку! Эй! Живее! Живее!
Мост поднимается… Шпору вонзай
В окровавленный бок скакуна боевого!
Мост поднимается — город потерян!
Близко они. Не слишком ли поздно?
Во весь опор! Отпусти поводья!
Гитуа де Шомон на лихом скакуне
Взлетел на мост, и мост опустился.
Город взят! Слышите, слышите,
Как по улицам Монса
Молнией, вихрем,
Смерчем железным скачут они!
Слава Шомону и его скакуну!
Труби в трубу, бей в барабан.
Пора косить, луга благоухают;
С песней жаворонок в небо взвился.
Да здравствует свободная птица!
Бей в барабан славы!
Слава Шомону и его скакуну! Выпьем за них!
Город взят! Да здравствует гёз!
И гёзы пели на кораблях:
Христос, воззри на воинов своих!
Господь, навостри клинки!
Да здравствует гёз!
А Неле, смеясь, играла на свирели, а Ламме бил в барабан, и ввысь, к небесам, к престолу Господа Бога, поднимались златые чаши и летели песни свободы. А вокруг корабля сиренами плескались прохладные светлые волны и мерным шумом своим нежили слух.
10
В один из жарких и душных августовских дней Ламме предавался унынию. Веселый его барабан притих и заснул; из сумки торчали палочки. Уленшпигель и Неле грелись на солнце и, преисполненные любовной неги, улыбались. На марсах, пробегая глазами по морю, не видать ли где какой добычи, свистели и пели дозорные. Долговязый время от времени обращался к ним с вопросом. Но они всякий раз отвечали:
— Niets (ничего).
А Ламме, бледный и вялый, жалобно вздыхал. И Неле его спросила:
— Что это ты, Ламме, такой скучный?
А Уленшпигель добавил:
— Ты похудел, мой сын.
— Да, — сказал Ламме, — я скучаю и худею. Сердце мое теряет свою веселость, а славная моя морда — свою свежесть. Ну что ж, смейтесь надо мной — вы, избегнув многих опасностей, отыскали друг друга. Глумитесь над бедным Ламме — он хотя и женат, но живет вдовцом, а вот она, — тут он указал на Неле, — сумела избавить своего мужа от поцелуев веревки и теперь будет последней его любовью. Она поступила благородно, пошли ей Бог счастья за это! Но только пусть она надо мной не насмехается. Да, милая Неле, не смейся над бедным Ламме. Моя жена смеется за десятерых. О женщины, женщины, вы глухи к страданиям ближнего! Да, меч разлуки пронзил мое сердце, и оно у меня болит. Исцелить же его никто не властен, кроме моей жены.
— И еще кроме куска мяса, — ввернул Уленшпигель.
— Да, — согласился Ламме, — но где ты найдешь мясо на этом жалком суденышке? На королевских судах в мясоед четыре раза в неделю дают мясное и три раза — рыбное. Кстати о рыбе: клянусь Богом, эта мочалка только зря распаляет мне кровь, мою бедную кровь, которая скоро вся вытечет из меня вместе с другой жидкостью. А у них там и пиво, и сыр, и похлебка, и винцо. Да, там есть все для угождения их чрева: и сухари, и ржаной хлеб, и пиво, и масло, и копченый окорок. Да, да, все: и вяленая рыба, и сыр, и горчица, и соль, и бобы, и горох, и крупа, и уксус, и постное масло, и сало, и дрова, и уголь. А нам недавно воспретили забирать чей бы то ни было скот — хоть мещанский, хоть поповский, хоть дворянский. Мы едим селедку и пьем дрянное пиво. Горе мне! Я всего лишен: и ласки жены, и доброго вина, и dobbelebruinbier’a, и сытной пищи. В чем же наша отрада?
— Сейчас тебе скажу, Ламме, — отозвался Уленшпигель. — Око за око, зуб за зуб. В Париже, в одном только Париже они истребили в Варфоломеевскую ночь[18] десять тысяч человек — загубили десять тысяч вольных душ. Сам король стрелял в народ. Пробудись, фламандец, берись за топор и позабудь о милосердии — вот она, наша отрада! Бей наших врагов испанцев, бей католиков, бей их повсюду! Перестань думать о жратве. Они отвозили и мертвых и живых к реке и целыми повозками сбрасывали в воду. И мертвых и живых — ты слышишь, Ламме? Девять дней Сена была багровая от крови, вороны тучами летали над городом. Была учинена страшная резня в Ла Шарите, Руане, Тулузе, Бордо, Бурже, Мо. Видишь стаи объевшихся собак, валяющихся около трупов? У них устали зубы. Вороны тяжело машут крылами — слишком много съели они человеческого мяса. Ты слышишь, Ламме, как стонут души погибших? Они вопиют к отмщению, молят о сострадании. Пробудись, фламандец! Ты все толкуешь о своей жене. Я не думаю, чтобы она тебе изменила. По-моему, она от тебя без ума: да, она все еще любит тебя, бедный мой друг. Она не была в толпе тех придворных дам, которые в ночь резни нежными своими ручками снимали с убитых мужчин одежду, дабы удостовериться, сколь велики у них принадлежности. И они смеялись, эти знатные дамы, знаменитые своею порочностью. Возвеселись же, сын мой, невзирая на рыбу и на дрянное пиво! Пусть после селедки во рту остается скверный вкус — гораздо хуже запах от подобных мерзостей. Убийцы еще не успели смыть с рук своих кровь, и вот они уже за пиршественным столом режут жирных гусей и предлагают парижским красоткам кто — крылышко, кто — лапку, кто — гузку. А ведь только что они этими же самыми руками трогали другое, холодное мясо.
— Я больше не буду роптать, сын мой, — молвил Ламме и встал. — Для свободных людей селедка — ортолан, дрянное пиво — мальвазия.
А Уленшпигель запел:
Да здравствует гёз! Полно плакать, братья.
Среди разрухи и крови
Расцветает роза свободы.
Коли с