Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Знать, бойцы-то зашибленные ещё не очухались», — подумал офицер и свернул к воротам харчевни, в которой остановился с вечера.
Так, чтобы никого не потревожить, на носочках ботфорт миновал двор. Да оно и тревожить было некого. Во дворе ни души. Слышно только, как кони пофыркивают да жуют сено спокойненько. Знать, сенцо хорошее им задали, раз они так старались кормушки очистить.
По ступенькам ветхим офицер поднялся в комнатку под крышей. На ощупь, свечи не вздув, Румянцев отыскал стул и сел, упёрся локтями в крышку стола. Сжал пальцами виски.
«От драгун я отбился, — подумал, — а дальше что? Опомнятся ребятушки да и тревогу поднимут? Или того хуже: карету запрягут, царевича с дамой его под руки на ступеньки подсадят и шагом марш?»
В груди Румянцева как-то плохо защемило, тревожно. В доме тишина стояла, да и на улице голосов слышно не было. Глухо так, глухо, нигде ничего не брякнет, не стукнет.
«Нет, — решил он, — досмотреть надо, как бы царевич по тишине той не укатил».
Поднялся Румянцев из-за стола, постоял малое время, и, ежели бы свеча горела, можно было на лице его увидеть сосредоточенность крайнюю, настороженность, то выражение, что выдаёт и душевное волнение и одновременно непреклонность довести задуманное до конца.
Румянцев толкнул оконце и полез на крышу. Черепица опасно захрустела под ботфортами, и офицер плюнул с досады: «Нет бы по-людски тёсом крыть крыши, так нет — глину проклятую стелят». Раскорячился и чуть ли не на животе попёр по карнизу осторожненько. Боже избавь, понимал, черепицу хрупкую каблуком придавить. Всей подошвой ступал, да ещё и так: шаг сделает, обтопчется и тогда только вторую ногу перенесёт. Приноровился и мало-помалу до трубы добрался. Здесь понадёжнее было. Всё же есть за что ухватиться.
Передохнул с облегчением. Эх, служба царская, вот и по крышам заставила лазать. А что поделаешь, коли надо?
Огляделся офицер и увидел тот самый фонарь в улице, что горел у дома, где царевича принимали. Понял: с крыши разглядит и в тёмной ночи, ежели карета с царевичем в дорогу тронется. Ощупал сырые черепичины и сел.
Над Инсбруком, над чёрными крышами пылали не по-российски яркие костры звёзд.
Румянцев запрокинул голову, вгляделся в небо, и холодно вдруг ему стало. Даже плечами передёрнул. До носа закутался офицер в плащ, ссутулил плечи. Вспомнилась сказка, на солдатском привале услышанная, о том, что в небе для каждого бог звезду приколотил гвоздиком особенным и, пока она горит, солдату в бой без страха идти можно. Перекрестись бога для и ступай смело. Звезда оборонит тебя. Но вот ежели погасла она, то тут уж и молитва не поможет. И горит или нет звезда твоя, говорили старые солдаты, иные люди видят явственно.
«Вот бы свою звезду, — думал офицер, — выглядеть среди других!»
Человек, знающий свою звезду, говорили ещё, отличен всегда, потому как спокоен и суеты в нём нет. А то главное, ежели человек не суетится, не бросается то вперёд, то назад или вовсе по сторонам. Он дорогу знает, идёт уверенно, и потому его и пуля в бою облетает, и сабля не берёт. Так уж, ежели бой самый жаркий, свистнет пулька возле уха, сабля пролетит над головой, но чтобы до живого достать — никогда.
«Как бы звезду ту отличить?» — вглядывался в небо Румянцев. Но тут же и подумал: не в бою он и пули не летают, так что пока и без звезды можно обойтись. Однако, по молодости, понимать надо, в голову ему не пришло, что участвует он в деле страшном, тайном, которое и без пули многих с ног свалит.
А звёзды, одна крупнее другой, ярче вспыхивали, перемигивались над его головой, и, наверное, по ним уже определить можно было человеку понимающему, которая из них догорает вместе с чьей-то жизнью, а которая ещё будет светить своему хозяину долго.
Внизу, во дворе, прозвучали шаги, и Румянцев, о звёздах забыв, прислушался настороженно. Скрипнули ворота конюшни, стукнула о камень подкова потревоженного коня, и опять прозвучали шаги.
Румянцев понял: конюх беспокойный вышел коней проведать.
«Молодец, — подумал, — или хозяин у него больно строг. И поди ж ты, немцы ведь, а скотину любят. Да ещё и, не в пример многим нашим, ухаживают за ней».
Вновь уставился на светивший в улице фонарь. От яркого пятна того будто бы паутина золотая тянулась и тянулась, веки оплетая, да так, что они всё тяжелели и тяжелели нестерпимо, и казалось, вот-вот сами по себе закроются. Но Румянцев, упрямо зубы сжав, только сел ровнее на черепичных горбылях.
«Нет уж, — сказал про себя, — так не выйдет. Ишь ты, паутина».
И вот надо же, хоть бы собака где взлаяла или петух прокричал, душу бодря православную. Нет и нет. Скучна была ночь в нерусском Инсбруке. В местах-то родных или в колотушку где брякнут, или будочник прокричит: «По-слу-ши-ва-а-ай!» Оно и веселей. А здесь глухо, сумно.
Голова клонилась, клонилась у Румянцева, и вдруг вскинулся он, словно взнуздали, и увидел: звёзды померкли и на востоке небо зазеленело.
«Всё, — решил Румянцев, — прошла ночь. Слезать надо с крыши, а то торчу здесь, как ворон чёрный».
И опять на карачках, придерживаясь осторожно за скользкую черепицу, пополз к окну в свою камору.
Спрыгнул с подоконника и услышал, как лестница заскрипела под чьими-то башмаками. В дверь стукнули негромко. Румянцев поспешно мундир стянул, с тем чтобы видно было, будто он сейчас из постели вылез. Вошёл давешний парнишка, что коней и офицера принял. В руках у него тазик медный и кувшин с водой. Парнишка поклонился низко.
Румянцев даже обрадовался ему. Исподнее стянул, склонился над тазиком, подмигнул:
— Лей, лей смелее!
Вода обожгла холодом. Офицер крякал от удовольствия и норовил так под струю стать, чтобы до лопаток достала и проняла всего ледяной свежестью.
Через время малое сидел офицер в харчевне, на улицу поглядывал и, посмеиваясь по привычке всегдашней, шутил с хозяином. А тот рад был ему услужить и всё подкладывал и подкладывал вкусное на тарелку. В стакан наливал пополнее. Огонь плясал в камине.
Вдруг, так же как вечером, накануне, колокольчик брякнул, и в харчевню вошли давешние драгуны. Румянцев поспешно лицо над тарелкой опустил. Но всё же приметил, что у вошедшего в харчевню первым лоб припух заметно и под глазами сильные