Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Поверенный вывел Брудера из зала суда, и, выходя, тот сказал судье Динкльману и мистеру Айвори: «Я еще за этим вернусь». И судья, и прокурор озадаченно переглянулись — ни тот ни другой не поняли, что бы это значило, стали складывать бумаги в папки, и день на этом закончился.
На следующий день Линди получила пакет. Он оказался от Брудера и был отправлен за день до того, как его забрали в Сан-Квентин. Она отнесла пакет к себе в комнату, попросила Розу оставить ее одну, села на кровать — здесь она спала во время беременности, здесь же спала и сейчас, хоть и не всегда в одиночестве, — разорвала коричневую бумагу и увидела старый передник Валенсии с потрепанными завязками. Она потрясла передник — нет ли в кармане записки, — но ничего не оказалось; Линди поднесла передник к лицу, но от него ничем не пахло, ничего не сохранилось, ничего не осталось.
Это было последнее, что она получила от Брудера, и почти за пять лет, прошедших с тех пор, не пришло никаких новостей ни из «Гнездовья кондора», ни из Сан-Квентина. Дитера перевезли в дом престарелых и умалишенных, расположенный у самого океана, и, когда Линди приезжала навестить отца и входила к нему в комнату, он совершенно не узнавал ее. На нем всегда была старая военная форма с эполетами, он безостановочно говорил по-немецки, Зиглинда пугалась дедушки, и они быстро уезжали, оставляя у постели сумку с апельсинами, чтобы Дитер помнил, что к нему приходили.
Теперь, остановившись в апельсиновой забегаловке, по дороге домой с заседания клуба «Понедельник», почти ничего не видя от лихорадки, которую доктор Бёрчбек как-то назвал «женской реакцией на жару», Линди Пур чувствовала себя так, будто тоже не помнила саму себя. Пять лет назад, когда Уиллис увидел фартук Валенсии, небрежно свисавший со спинки кровати Линди, он со смехом спросил ее: «Твоя была тряпочка?» Линде было трудно ответить, потому что она не знала — не знала, что было ее, а что нет, какая жизнь была ее, а какая — нет. Старый потрепанный фартук был и знакомым, и чужим, жестким от пыли и дыма, и, когда Линди вскоре после свадьбы сказала мужу, что фартук не ее, Уиллис велел Розе выкинуть его со словами: «Разве что сама захочешь надеть».
В первый год после того, как Линди сделалась миссис Уиллис Пур, она все так же поднималась на заре, спускалась вниз по холму и пила кофе вместе с работниками. Уиллис нанял новую стряпуху — девушку из Салинаса, которая слегка заикалась, но обращалась с капитаном Пуром весьма почтительно. Стряпуху звали Карнасьон, и красный бутон ее рта неизменно поджимался, когда Линди — к которой Карнасьон обращалась не иначе как «сеньора» — входила в кухню дома для работников и заглядывала в кастрюлю. Линди так же ездила на грузовике в Вебб-Хаус, подвозила девушек-упаковщиц, и теперь, когда они поняли огромную разницу между собой и хозяйкой ранчо, никто уже не садился на переднее сиденье рядом с ней. Через маленькое окно кабины грузовика Линди было слышно, о чем сплетничают девушки, и она радовалась, что говорят они все об одном и том же, что вечером каждая устало закроет глаза после длинного дня на упаковке и помечтает о том, о чем мечтает каждая приютская девушка. В зеркало заднего вида Линди видела, как внимательно девушки рассматривают особняки на Ориндж-Гроув-авеню. Линди знала, что особенно им интересны окна спален: знала она и то, что, если бы ей вздумалось предупредить их, что таится за римскими ставнями, ей все равно никто не поверил бы. Ведь для них Линди была воплощенным доказательством, что возможно все, и даже для них. «Если ты смазливая…» — донеслись до нее как-то слова одной из девушек.
Сезон двадцать пятого — двадцать шестого годов оказался последним в череде нескольких подряд дождливых зим и последним, когда Уиллис разрешил Линди работать. «Линди, милая, ты можешь делать все, что угодно. Почему тебе нравится проводить целые дни в апельсиновой роще? Тебе это не к лицу». Поначалу она не обращала внимания на его слова, каждое утро с рассветом шла в рощу и, пока поднималось солнце, пила кофе с Хертсом и Слаем. Она наблюдала за упаковкой, следила за девушками: если кому-то становилось плохо, Линди поднимала бедняжку со стула, вела к вентилятору, стоявшему в углу, а потом ополаскивала лицо из фонтана. Она брала Зиглинду с собой, и девочка спала в ящике из-под апельсинов, который Хертс заботливо выстлал фланелью. Бывало, Уиллис посылал Лолли с просьбой, чтобы Линди вернулась домой. Иногда Лолли говорила: «Он волнуется о тебе, Линди».
В первые годы брака Уиллис настоятельно просил сестру ввести Линди в ее, Лолли, круг общения. «Мы же теперь сестры», — говорила Лолли, подсказывая Линди, что надеть, в какой магазин зайти, твердила, что ее женские клубы, членство в которых очень ограниченно, будут только рады принять Линди в свои ряды. Линди вошла во вкус чая с танцами и котильонов, когда муж и золовка поддерживали ее под локти. Они возили ее на ночные джазовые вечеринки, проходившие на террасе гостиницы «Виста» или у бассейна «Мидуика». Уиллис ездил вместе с ней на балы, для которых ей приходилось натягивать длинные, по локоть, кожаные перчатки и держать под руку мужа, пока он, извинившись, не просил «отпустить его на волю, подышать свежим воздухом». Одно время ей даже хотелось войти в это новое для нее общество, и она научилась у Лолли завивать волосы щипцами, а у Уиллиса — пьянеть от сдобренного лимонным соком фруктового пунша. Лолли возила ее к Додсворту выбирать вечерние платья, к Нешу — покупать льняные костюмы, но, открывая бесчисленные коробки, разбросанные на постели, Линди почти сразу же начинала ощущать знакомое одиночество, от которого так и не сумела отделаться. Как-то раз Линди с Лолли прогуливались по саду «Камелия», на скамье под елью Линди заметила мужчину. Он сидел к ним спиной; черные волосы разметались по воротнику костюма. Рядом на скамью присела малиновка и стала короткими прыжками приближаться к нему. «Брудер», — подумала Линди и остановилась как вкопанная; солнце пробивалось сквозь листву, от дорожки поднимался жар, и Линди поняла, что настал тот самый решительный момент, которого она все время ждала, — Брудер вернулся. «Ты его знаешь? — спросила Лолли, тоже посмотрела на мужчину и сказала: — Брудер?» Обе названые сестры подошли к скамье; предвкушение жгло их так же сильно, как солнце жжет содранную кожу, но тут мужчина обернулся, и оказалось, что они его совершенно не знают.
Нет, это никак не мог быть он — Брудер тогда сидел на деревянной скамье под окном, забранным решеткой, и вдыхал соленый, пропахший гнилыми водорослями морской ветер. Линди никогда не забывала слов мужа: «Ты его туда упекла».
Это было осенью двадцать девятого года, почти сразу после того, как разразилась Великая депрессия и Уиллис стал допоздна засиживаться в библиотеке, а Линди начали снова терзать приступы лихорадки. Они налетали неожиданно, страшно, Линди вся покрывалась потом, холодела, в голове крутились мысли о расплате за грех. Она ложилась в постель, Зиглинда тянула ее за потную руку и приставала с вопросом: «Что с тобой, мамочка?» Только Линди и сама не знала, что с ней; не мог ничего сказать и доктор Бёрчбек; мягкими, как вата, пальцами он щупал ее пульс и спрашивал: «Женские неприятности?» На этом он прощался, благоразумно решив про себя, что дальше идти не стоит. «Я не тот врач, который вам нужен, миссис Пур», — сказал он в оправдание. Нечего было и думать, что лихорадка пройдет сама по себе, как это нередко случается; нечего было и думать, что сама по себе затянется и залечится открытая рана в паху. Линда не понимала точно, что с ней происходит, и поэтому нисколько не волновалась. Она начала сторониться Уиллиса; впрочем, он и сам слышал, как доктор Бёрчбек говорил о какой-то женской болезни, и держался теперь на расстоянии. И только когда Роза твердо сказала: «Сходим-ка мы к доктору Фримену», перед Линди предстала суровая правда о заразе.