Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Когда я вернусь, ты не смейся, когда я вернусь,
Когда пробегу, не касаясь земли, по февральскому снегу…»
А в ногах всех этих Аниных друзей, подруг и знакомых нервно носился по квартире золотистый эрдельтерьер Чарли. Его собачье сердце чуяло какую-то беду, как чуют собаки и кошки надвигающееся землетрясение. Но и ложась на пол, чтобы всем телом соединиться с огромным домом-«лауреатником», как с мембраной, Чарли не мог обнаружить никаких признаков подземных толчков. А тем не менее, беда приближалась — он видел это в печальных глазах своего хозяина и старика, который снова бутылками пьет шипучую воду, пахнувшую серой и железом. Он слышал это в неестественной громкости голоса хозяйки, видел в ее излишней жестикуляции и еще в том, что все женщины, которые обнимали его хозяйку, мазали ей лицо своими красными губами и заполнили всю квартиру резкими запахами, — почти все они держали в себе какое-то странное чувство, которое Чарли никак не мог считать дружеским, поскольку оно было похоже на плохо скрытое желание сожрать хозяйкин кусок, мужа или еще неизвестно что. И сбитый с толку тем, что хозяйка целуется с этими ядовитыми подругами, пес метался по квартире, пытаясь уследить за тем, чтобы эти странные гости хотя бы не разворовали квартиру.
Постоянно звонил телефон.
Анна снимала трубку, говорила кому-то очередное «спасибо!» и «обязательно!» и не успевала положить трубку, как телефон звонил снова.
— Анна Евгеньевна?
— Я… — Анна настолько не ожидала услышать этого человека, что у нее даже голос просел, и чуткий Чарли тут же замер в боевой стойке.
— Я думаю, вы узнали меня…
— Да, конечно. Слушаю вас, — сухо сказала Анна.
— О, не беспокойтесь. Это неофициальный звонок, — голос Барского усмехнулся ее настороженности. — Просто у вас кончается срок пребывания в СССР, а вашего имени нет в списках пассажиров «Аэрофлота». Я подумал, не нужна ли вам помощь?
— Нет, спасибо. Я еду поездом.
— Когда?
— Завтра. — Голос у Анны восстановил свою обычную живость и полноту звучания, и Чарли тут же успокоился, ткнулся головой ей в бедро. Анна машинально почесала пса за ухом.
— Уже завтра? — удивился Барский. — А почему поездом? Ведь самолетом проще!
— У меня собака. «Аэрофлот» требует везти ее в багаже, в клетке и усыплять. Поэтому мы едем поездом.
— Но имейте в виду: в Бресте у нас строгая таможня. И я вам там не смогу помочь.
— Спасибо. Я и не рассчитывала. Я не везу ничего такого…
— О, я не в этом смысле. Я вообще. Вас кто-нибудь провожает? Я имею в виду — до Бреста?
— Нет. А что?
— Да так… Там большие очереди.
— Я знаю. Ничего. Спасибо за беспокойство.
— Н-да… Ну что ж… Счастливого пути.
— Спасибо.
Барский повесил трубку на рычаг телефона-автомата. Рядом, в нескольких шагах от темной телефонной будки, на углу улицы Горького и Васильевской, то есть в трех кварталах от дома Анны Сигал, его черная служебная «Волга» тихо урчала двигателем. Но Барский не вышел из будки, а стоял и стоял в ней, держась за трубку, как за последнюю нить, связывающую его с Анной. Уже давно, больше месяца, он боролся с искушением позвонить ей, попросить о встрече. Но он победил себя — почти, до этого последнего дня, когда уже и заикаться о встрече нелепо. Она — уезжает! И это хорошо, это прекрасно, потому что ее отъезд, только ее отъезд спасет его. А иначе…
Да, это было весь этот месяц. И неделю назад, и три дня назад, и вчера, и даже сегодня на оперативке у начальника Пятого управления Барский думал об Анне. Теперь, в последние дни, она жила в его мыслях постоянно — днем, ночью, за обедом в офицерской столовой, в машине, на улице и, конечно, в его одинокой холостяцкой постели. Черт возьми, он так и не выяснил, почему все красивые русские бабы — с жидами! Объяснять высокое количество смешанных русско-еврейских браков только тем, что евреи не пьют, — смешно. Во-первых, и евреи пьют, этот мерзавец Рубинчик пил, как лошадь, а во-вторых, среди пятидесяти миллионов русских мужчин можно найти хотя бы миллион непьющих. То есть как раз столько, сколько в стране еврейских мужчин. Но почему именно эти трезвые русские мужчины женятся на еврейках?
Барский хотел бы обсудить это с Анной — просто потрепаться на эту тему шутки ради. Но теперь — поздно. «Между Россией и еврейством существует взаимное влечение и непредустановленная связь», — цитировал кого-то пьяный Игунов. И, оказывается, он, Барский, и является этой связью, еще одним тайным перекрестком русско-еврейского притяжения. А его необъяснимая и неистребимая тяга к Анне — неужели это просто еврейский голос той части его крови, которой наградили его Грассы? И так, как его влечет к этой Анне, так, наверно, и Моисея или Абрама Грассов тянуло к его матери, а Рубинчика — к его дочери…
Но это страшно! Это чудовищно! Он не хочет быть евреем, он никогда не был евреем и не будет! Он сын русского композитора и русской певицы, и он не хочет знать ни о каких «непредустановленных связях»! Пусть катятся к черту и Анна, и Рубинчик! Через два дня в шереметьевском аэропорту он позаботится, чтобы этот мерзавец не вывез с собой не только свою мудацкую рукопись, славящую «еврейских борцов за эмиграцию», но даже свои семейные фотографии! Вместо этих фотографий в сумке его жены, когда она откроет эту сумку в Вене, будут совсем другие карточки — фото ее мужа Рубинчика с Натальей Свечкиной в номере салехардской гостиницы. Пусть это мелко, ничтожно, западло, как говорят урки, — плевать! Это будет его, Барского, прощальный привет Рубинчику…
Да, только так! Только мерзостью можно вытравить в себе эти сантименты, которые вдруг овладели им вчера в квартире Сони Грасс, и только клином можно выбить из сердца тот клин, который называется Анной Сигал!
Барский оторвал руку от телефонной трубки, вышел из будки и по скользкому тротуару прошел к своей «Волге», сел за руль. В машине было тепло и играла музыка «Маяка», а на переднем сиденье, справа, уютно поджав к подбородку свои длинные ноги, сидела Валя, секретарша генерала Булычева. Ее высокие сапожки лежали на полу машины, а ее коленки подрагивали в такт музыке в нетерпеливом предвкушении земных удовольствий. И Барский уже положил руку на рычаг скоростей, как вдруг очередная волна глухого отчаяния накрыла его душу. «Господи, — подумал он, — да что ж я мучаюсь? Ведь это так по-человечески просто и нормально: бросить все, рвануть в Брест самолетом и встретить там Анну цветами, гигантским букетом роз. И сказать ей, наконец, самые простые слова, и признаться в том, что влюблен, как мальчишка, и поехать с ней в Вену, в Рим, в Нью-Йорк, в Иерусалим! Боже, почему ему заказан путь дальше Берлинской стены?! Почему какие-то мальчишки-пограничники имеют право остановить его? И по какому праву эти брежневы, черненки, андроповы и громыки, а до них и русские цари, все, начиная с Ивана Грозного, поставили эти чертовы границы — с колючей проволокой, распаханной полосой и автоматчиками на каждом метре?! Разве не дал нам Господь всю землю, целиком — каждому и персонально?…»