Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Помню громадную вывеску «Торговля мясом госпожи Серебряковой», и по углам вывески — две головы в овалах: одна — бычья, другая — баранья. Помню, уже возле переправы, под горой, на причале множество телег, тарантасов, пролеток, ожидающих плашкоута, который назывался «самолетом». А он еще далеко где-то покачивается на стремнине, везет партию пассажиров с телегами и возами и даже скотом, который на воде всегда тревожно мычит и блеет.
Наконец «самолет» у причала разгружается от приехавших, мы въезжаем на него и плывем по Енисею… сидя в шарабане. Незабываемая, удивительная поездка».
И вот объявлена война. Она поломала планы миллионов семей. Еще и поэтому была мировая — вся картина жизни была ею перевернута, перетряхнута и ушла в невозвратимое прошлое. Наталья Кончаловская описывает последний эпизод их пребывания в Красноярске и отъезд из него:
«…Отец был призван в армию. Каково же было его удивление, когда, придя на призывной пункт в штаб на Старо-Базарной площади, узнал, что вся «Московская графа Брюса артиллерийская бригада», в которую он был зачислен после отбывания повинности, должна была явиться именно… в Красноярск! Вот что писала моя мать об этом в своей «летописи»:
«Петр Петрович вступил в военные обязанности на три недели раньше своих однополчан. Он встретил их по дороге, когда уже выступил с 8-й Сибирской стрелковой дивизией на фронт. Тут же, в Красноярске, дали Петру Петровичу форму, пришлось ему подобрать громадную сильную лошадь, соответственно росту седока! Через некоторое время мы проводили его на фронт. Помню, как военную часть грузили где-то на вокзале в Красноярске — пушки, ящики, коней, солдат. Провожали жены. Это было самое тяжелое, что может быть в жизни, — когда вагоны трогаются в ночь, среди сибирского пейзажа, и в темноту уходит последний красный огонек. Вот тут я села в тарантас и поехала в наш родной сибирский дом. Я все крепилась, крепилась, а приехав, зарыдала, заголосила на весь дом, как голосят бабы на каждой станции, провожая мужей, потому что в этом один только выход их тоске».
Наш поезд на Москву отправлялся одновременно с дивизией папы и то перегонял воинский эшелон, то отставал от него.
На одной из остановок, где оба состава сошлись, мама со свойственной ей решимостью отыскала начальника поезда и попросила разрешения прапорщику Кончаловскому следовать за воинской частью в пассажирском поезде вместе со своей семьей. Разрешение было получено, и вот уже папа в военной форме, с шашкой, скрипя ремнями, сидит с нами в купе. Мы с Мишей по бокам. От него исходит какой-то таинственный запах — смесь французского одеколона, новой кожи, табака, лошади и солдатского сукна. Он возбужден и бодр. Дедушка в тревожном восхищении оглядывает его, беспокоясь, страдая, но стараясь не нарушать стойкости и мужества дочери и зятя, которым предстояло вынести на своих молодых плечах все уготованное им суровым и неизбежным будущим.
Никто из них тогда не знал, что через три года Петр Петрович вернется с войны невредимым. Все скрывали горечь и тревогу друг от друга и гнали ее от самих себя».
Занимая внучат рассказами, Мишу обучая рисовать, Василий Иванович переживал горестное предчувствие утраты. Он знал, что войны в один день не заканчиваются. Красноярск с родными, с родными могилами, друзьями, соратниками, такими, как Леонид Чернышев и Дмитрий Карата-нов, отступал все дальше. Художник увозил с собой снятое с подрамника «Благовещение». Оно тоже тревожило своей недописанностью. Впервые Суриков создавал композицию без множества фигур, словно все его герои остались в безвременье прошлого за дымчатой пеленой фона новой картины, так напоминающего фон «Сикстинской мадонны» Рафаэля. Суриков никому не сообщал своих мыслей. Он был по-настоящему одинок.
«В последние годы Вася приезжал частенько, одним словом, редкий год (летом) он не приезжал. Брату Васе сильно хотелось переехать на жительство в Красноярск, где я ему обещал купить лесу и всего материала для постройки галереи, — как он мечтал, с верхним светом, большими окнами и печами, чтобы можно было работать в ней и зимой. Леонид Александрович Чернышов свои услуги предлагал и как архитектор, и как знающий устройство помещения для работ художника. Вася часто говаривал, что он бы стал работать в Сибири (дома) и только ездил бы повидаться с дочерьми и на выставки картин. Даже в последний свой приезд летом 1914 года он говорил об этом, и однажды, гуляя по нашему двору, мы с ним избрали место, где должна была быть построена галерея. Мешал флигель, но я ему сказал, что флигель жалеть нечего, как малодоходный, я его сломаю, а этот же лес уйдет на постройку этой галереи, на что Вася согласился и даже сказал, что в следующий приезд его план этот осуществим, но смерть его не дала осуществить, так как в 1916 году брат умер»[160], — сообщал впоследствии Александр Суриков.
Из Москвы Василий Иванович отправляет брату короткие записочки, извещающие, что письма от Петра с войны приходят, что все здоровы и что он пишет «Благовещение». В первом письме за 1915 год, 29 января по старому стилю, он сообщает, что картина выставлена: «На выставке моя картина. Она небольшая. В Союзе». Письма художника Михаила Нестерова за 1915 год тоже начинаются с упоминания «Благовещения». Чуть раньше Сурикова, 1 января, он сообщает из Москвы своему постоянному адресату Александру Турыгину: «На Союзе выставил старик Суриков «Благовещение», его обругали художники, обругали и частью «замолчали» газетчики. А я скажу, что хорошо! Конечно, не так хорошо, как писал козак в старину, а «по-стариковски» хорошо. Особенно хорошо, что «по-своему». Чудесное выражение Богоматери, такое простое, душевное, доверчивое, а Гавриил — юноша стройный, сильный, «зовущий» — удачен менее, особенно тип лица — и формой шеи, слишком крепкой, все же вместе и особенно тон картины — напоминает испанцев — Мурильо.
Ты скажешь: вот тебе и «по-своему»… Да! Да! По-своему — так, как по-своему написан «Ермак», столь близкий «Тинтореттам» в венецианских базиликах, музеях, дворцах…»[161]
Михаил Нестеров, художник очень воцерковленный, храмовый, не может подвергнуть критике «Благовещение» изначально. Он — благоговеет и видит дальше, чем другие. Характерна его критика «крепкой шеи» суриковского архангела Гавриила. Следуя древнерусской традиции, а больше всего Андрею Рублеву, Нестеров в своих картинах-иконах писал утонченно-длинношеие фигуры. Кротость, смирение, «растительность» пластики — это главный мотив его живописи, столь совпадающей с общими тенденциями стиля модерн. Пожалуй, лишь Нестеров, находящийся в это время в весьма холодных отношениях с Суриковым, поддержал «Благовещение».
Картина, которую поныне называют «недописан-ной» (художники вряд ли дают на выставку недописан-ные вещи, если это не выставка этюдов), долгие годы хранилась в семье Кончаловских, пока, наконец, не была передана ими в Красноярск, где и должна была находиться по логике вещей. Ныне ее обсуждают красноярцы. В частности, Е. Ю. Безызвестных пишет: «…Мария в «Благовещении», в сущности, та же царевна, но в ее более экспрессивном воплощении. Она и здесь — настоящая «суриковская девушка». Благовещение только на первый взгляд не похоже на другие картины Сурикова. На самом деле здесь тоже «две стихии встречаются». Например, возможна пластическая параллель с «Ермаком». Там: слева напор казаков, справа — растерянность, страх, удивление сибирских аборигенов. В «Благовещении»: слева тоже энергия наступления, справа — растерянность, вера, смятение Марии»[162].