Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ну а раз человек, с которым мы хотим вести близкое общее дело… пускает в ход по отношению к товарищам шахматный ход, — тут уж нечего сомневаться в том, что это человек нехороший, именно нехороший, что в нем сильны мотивы личного, мелкого самолюбия и тщеславия, что он — человек неискренний» 22.
Так может быть, стоило сразу ухватиться за утреннюю «отставку» Плеханова и вернуться к псковскому варианту, то есть взять всю редакцию на себя? Нет! «Брать на себя редакторство… — пишет Владимир Ильич, — было бы теперь просто противно, это выходило бы именно так, как будто бы мы гнались только за редакторскими местечками, как будто бы мы были Streber’ами, карьеристами, как будто бы и в нас говорило такое же тщеславие, только калибром пониже…» 23
Те, кто утверждают, что Ульянов с его «железобетонной однолинейностью» был напрочь лишен какой бы то ни было интеллигентской рефлексии, судя по всему, никогда не читали этого документа.
Точно так же не прав был, видимо, и Владимир Андреевич Оболенский, который, услышав в Пскове реплику о том, что Ульянов и Потресов «живут душа в душу», ревниво и зло заметил: «Живут они не душа в душу, а голова в голову, так как у [Ульянова] души нет» 24. Была, Владимир Андреевич, душа, была. И, как оказалось, довольно ранимая…
«Трудно описать с достаточной точностью, — писал Владимир Ильич, — наше состояние в этот вечер: такое это было сложное, тяжелое, мутное состояние духа! Это была настоящая драма, целый разрыв с тем, с чем носился, как любимым детищем, долгие годы…
Никогда, никогда в моей жизни я не относился ни к одному человеку с таким искренним уважением и почтением, veneration, ни перед кем я не держал себя с таким «смирением» — и никогда не испытывал такого грубого «пинка».
И все от того, что мы были раньше влюблены в Плеханова: не будь этой влюбленности, относись мы к нему хладнокровнее, ровнее, смотри мы на него немного более со стороны, — мы иначе бы повели себя с ним и не испытали бы такого, в буквальном смысле слова, краха, такой «нравственной бани», по совершенно верному выражению Арсеньева. Это был самый резкий жизненный урок, обидно-резкий, обидно-грубый» 25.
И, осознав это, они принимают решение: «Так нельзя!.. Мы не хотим и не будем, не можем работать вместе при таких условиях… Мы бросаем все и едем в Россию, а там наладим дело заново и ограничимся газетой. Быть пешками в руках этого человека мы не хотим…» 26
На следующее утро пришел Аксельрод. «Я слышу, — рассказывает Ульянов, — как Арсеньев [Потресов] откликается, отворяет дверь — слышу это и думаю про себя: хватит ли духу у Арсеньева сказать все сразу? а лучше сразу сказать, необходимо сразу, не тянуть дела. Умывшись и одевшись, вхожу к Арсеньеву, который умывается. Аксельрод сидит на кресле с несколько натянутым лицом. «Вот, NN. — обращается ко мне Арсеньев, — я сказал П. Б. о нашем решении ехать в Россию, о нашем убеждении, что так вести дело нельзя». Я вполне присоединяюсь, конечно, и поддерживаю Арсеньева… Аксельрод вообще полусочувствует нам, горько качая головой и являя вид до последней степени расстроенный, растерянный, смущенный… бедный П. Б. имел совсем жалкий вид, убеждаясь, что наше решение — твердо» 27.
Пошли к Вере Ивановне Засулич. «Никогда не забуду я того настроения духа, — пишет Владимир Ильич, — с которым выходили мы втроем: «мы точно за покойником идем», сказал я про себя. И действительно, мы шли, как за покойником, молча, опуская глаза, подавленные до последней степени нелепостью, дикостью, бессмысленностью утраты… До такой степени тяжело было, что, ей-богу, временами казалось, что я расплачусь… Когда идешь за покойником, — расплакаться всего легче именно в том случае, если начинают говорить слова сожаления, отчаяния…»
У Веры Ивановны рассказали о своем решении. Засулич «угнетена была страшно, и упрашивала, молила почти что, нельзя ли нам все же отказаться от нашего решения… Это было до последней степени тяжело — слушать эти искренние просьбы человека, слабого пред Плехановым, но человека безусловно искреннего и страстно преданного делу, человека, с «героизмом раба» (выражение Арсеньева) несущего ярмо плехановщины» 28.
После обеда, в назначенный час, встретились с Плехановым. «Арсеньев начинает говорить — сдержанно, сухо и кратко, что мы отчаялись в возможности вести дело при таких отношениях, какие определились вчера, что решили уехать в Россию посоветоваться с тамошними товарищами, ибо на себя уже не берем решения…
Плеханова, видимо, немного коробит. Он не ожидал такого тона, такой сухости и прямоты обвинений. «Ну, решили ехать, так что ж тут толковать, — говорит он, — мне тут нечего сказать, мое положение очень странное: у вас все впечатления да впечатления, больше ничего: получились у вас такие впечатления, что я дурной человек. Ну, что же я могу с этим поделать?.. На меня не рассчитывайте. Если вы уезжаете, то я ведь сидеть сложа руки не стану и могу вступить до вашего возвращения в иное предприятие.
Ничто так не уронило Плеханова в моих глазах, — пишет Ульянов, — как это его заявление… Это была такая грубая угроза, так плохо рассчитанное запугивание, что оно могло только «доконать» Плеханова, обнаружив его «политику» по отношению к нам: достаточно-де будет их хорошенько припугнуть…
Но на угрозу мы не обратили ни малейшего внимания. Я только сжал молча губы… И вот, увидав, что угроза не действует, Плеханов пробует другой маневр. Как же не назвать в самом деле маневром, когда он стал через несколько минут, тут же, говорить о том, что разрыв с нами равносилен для него полному отказу от политической деятельности, что он отказывается от нее и уйдет в научную, чисто научную литературу, ибо если-де он уж с нами не может работать, то, значит, ни с кем не может… Не действует запугивание, так, может быть, поможет лесть!.. Но после запугивания это могло произвести только отталкивающее впечатление… Разговор был короткий, дело не клеилось… Остаток вечера провели пусто, тяжело» 29.
На том бы и закончилась вся эта «гистория». Но именно в тот момент, когда, казалось бы, все стало на свои места, Ульянов начинает осознавать, что и с ними происходит нечто невероятное и ненормальное: «Точно проклятье какое-то! Все налаживалось к лучшему — налаживалось после таких долгих невзгод и неудач, — и вдруг налетел вихрь — и конец, и все опять рушится. Просто как-то не верилось самому