Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ей сразу все стало ясно. По роду своей деятельности она еще раньше, и в прежние времена, когда обо всем этом ни слова не положено было публиковать в широкой печати, многие десятки раз читала обо всяких странных явлениях в специальных, для узкого круга, закрытых информационных бюллетенях, и увиденное не ошеломило ее.
— Какой такой психоз, ты че? — тотчас осушев глазами, всполошенно вскинулась мать.
— Такой, какой! Парапсихология эта всякая — лженаука, телекинез, шкафы падающие, картошка летающая!..
— Кака картошка, ты че? — мать, видела Надежда Игнатьевна, не понимала ровным счетом ни слова. — Яйца это! Рябая нести стала. Скорлупа от них. Яйца, что ли, от картошки отличать разучилась?
И снова Надежда Игнатьевна сдержала себя. В борьбе с невежеством, помнила она уроки университета марксизма-ленинизма, в котором училась три года вечерами, знание должно быть великодушно.
— Я ничего не разучилась, — сказала она, — будьте спокойны. А вот вы… вы, знаете, дожили! Бесовщину всякую разводите тут… средневековье! Никакие они не золотые, эти ваши яйца. Сами этот эффект и вызываете. Хочется, чтоб были золотые, — вот они вам такими и кажутся.
О том, что скорлупа и ей кажется золотой, хотя она вовсе даже не имеет подобного желания, Надежде Игнатьевне в этот момент как-то не подумалось.
— Ты что, Надежда, ты что, — дрожащим голосом проговорил отец. — Ты, если глазам не веришь, в руку возьми. Возьми в руку, возьми…
Надежда Игнатьевна, с терпеливым выражением лица, запустила щепоть в горку желтой скорлупы на фартуке — и тут обнаружилось, что поднять захваченную скорлупу требуется куда большее усилие, чем полагалось бы. Словно б она и в самом деле была золотой.
Однако Надежда Игнатьевна, закончив университет марксизма-ленинизма, владела истинным знанием законов природы, и замешательство ее длилось не дольше одного сокращения сердечной мышцы.
— Так! — снова сказала она, оглядываясь вокруг. — Я что, тоже в поле, что ли?
— В каком таком поле? — заоглядывались в испуге, вслед ей, и отец с матерью.
— Таком поле! — не стала Надежда Игнатьевна вступать в объяснения с родителями. — Научную проверку у вас нужно организовать, — ссыпая скорлупу обратно на фартук, решительно сказала она. — Научная проверка сразу все на свои места поставит!
И что же тут сотворилось с ее родителями — Боже! Сорвались с места — будто скорлупа и впрямь была золотая, будто она отнять ее хотела у них: мать налетела, схватила фартук, отец давай подбирать его углы, собирать торбочкой, и, перебивая друг друга, в голос заверещали:
— Ты что! А если натуральное золото? В тюрьму родителей захотела? За золото чикаться не будут, срок — и мотай знай!
Темнота ликбезовская, звучало внутри Надежды Игнатьевны, но вслух она ничего подобного не произнесла. Родительский бунт ее очень даже устраивал. Вовсе ей не хотелось возиться ни с какими лабораторными исследованиями — звонить, хлопотать, устраивать.
— Ладно, тогда до свидания, — сказала она, отступая подальше от стола, от суетящихся над фартуком отца с матерью. — И предупреждаю: меня из-за этих ваших глупостей больше не тревожить. У меня день до секунд расписан.
Родители все возились с фартуком, увязывая скорлупу, и, кажется, не услышали ее. Нечто похожее на чувство обиды шевельнулось в Надежде Игнатьевне. Нет, никогда им не оценить по-настоящему, кем стала их дочь.
Она отступила от стола еще дальше, разворачиваясь лицом к двери, и тут вспомнила, что, отправляясь к родителям, прихватила презент. Как обычно делала, когда ехала к ним. Нынче в презент подвернулась банка бразильского растворимого кофе.
— Вот! — возвращаясь к столу, достала она из сумки яркую, коричнево-красную блескучую жестяную банку. — В заказе был. Прямо там расфасован, запаян — настоящий импорт. Специально для вас взяла.
Родители совместными действиями вернули фартуку прежний вид торбочки — и обрели способность слышать ее.
— Чего тратилась, зачем, — вроде как отказываясь, вскинулась мать, а по голосу ее Надежда Игнатьевна поняла: рада вниманию.
— Да мы же не пьем кофе-то, — сказал отец, а и в его голосе была благодарность.
— Ничего, выпьете. — Надежде Игнатьевне главное было, чтоб родители оценили ее внимание, а уж там пусть как хотят с этой банкой.
— Только ты это… про Рябую-то, ни слова никому! — не давая ей нормально уйти, встал в дверях, так и подскочил к ним, загородил дорогу отец. — Ни бэ, ни мэ никому, уж обещай!
— Ой, никому, никому, никому!.. — вторя ему, снова, кажется, готова была пустить слезу мать.
И только тут, под занавес, единственный раз Надежда Игнатьевнa сорвалась, не удержалась.
— Да нужно мне! — воскликнула она в сердцах. — Своих забот мало — еще про вашу рябу трепать!
Славик в машине, едва она растворила калитку, повернул ключ зажигания, и черное лакированное тело встряхнулось, а внутри в нем, радуя душу, покорно затутукало.
Но лишь когда машина вывернула на черную асфальтовую дорогу и понеслась по ней все скорее, скорее, когда колеса запели свою ясную шкворчащую песню, лишь тут в груди стало отходить, отмякать по-настоящему, и все происшедшее в родительском доме стало уплывать из сознания, заталкиваться туда, где всему подобному и полагалось находиться: в маленький темный глухой чуланчик, невостребуемо обычно запертый на замок. И когда Надежда Игнатьевна услышала, как замочек защелкнулся, намертво замкнув чуланчик, она потянулась с заднего сидения к Славикову уху и, взяв его, помяла в пальцах:
— Сейчас приедем, поднимись, глянь, что у меня с дверцами на антрессолях. Не держатся почему-то, открываются.
Она никогда не опускалась со своими водителями до того, чтобы они поднимались с нею в ее квартиру специально для этого. Что ж, что повод шит белыми нитками. Не в этом дело. А чтобы он знал свое место. Чтобы ощущал дистанцию. Всегда. Постоянно.
— Гляну, Надежда Игнатьевна, ясное дело, — обернулся к ней на ходу, кивнул Славик.
Кстати, называть себя не по имени-отчеству и на ты Надежда Игнатьевна разрешала водителям только в постели. Но уж там по-другому было невозможно. Там даже и хотелось, чтоб без всякого имени-отчества. Да чтоб еще разными словами… чтоб, как плетью!
Ночью Марья Трофимовна с Игнатом Трофимычем не спали. Маялись тревожной бессоницей, ворочались с боку на бок, устраивались и так, и эдак, но нет, не шел сон. И то Марья Трофимовна, то Игнат Трофимыч, уж по какому разу, начинали заново все один и тот же бесконечный разговор: а ну как если скорлупа-таки золотая, никакое не поле тут, как Надька толкует, так как бы это скорлупой-то распорядиться, чтобы с толком?
Марья Трофимовна спала в комнате на кровати, Игнат Трофимыч на печной лежанке, разговор их шел через открытую комнатную дверь, все пространство ночного дома было между ними, лунный свет проникал в окна, и в этом тихом зеленом свете луны каждое сказанное слово обретало особый, весомый смысл.