Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Караузий невесело засмеялся отрывистым смехом:
— Пожалуй, нет. Флавий безотчетно сделал шаг вперед:
— Цезарь, тут замешано не только наше слово. В камере заперт наш пленник, вели привести его сюда, он окажется лицом к лицу с Аллектом, и тогда можно будет выяснить правду.
— Так… оказывается, все продумано с большой тщательностью! — воскликнул Аллект, но голос Караузия заглушил конец фразы:
— Центурион Аквила, будь добр, открой дверь позади себя и позови сюда трибуна.
Флавий повиновался. На пороге показался трибун:
— Что прикажешь, цезарь?
— Мне нужен заключенный из… — Караузий повернулся к Флавию, и тот ответил на немой вопрос:
— Камера номер пять.
— Слышишь, трибун Випсаний? Немедленно привести заключенного из пятой камеры.
Трибун Випсаний отсалютовал и исчез. Они услышали четкие шаги в приемной и голос, повторивший приказ.
В покоях императора воцарилась гнетущая тишина, абсолютная, ничем не нарушаемая. Юстин, стоявший с Флавием около двери, смотрел прямо перед собой. И однако, как выяснилось впоследствии, он заметил и запомнил много мелких деталей: идеально четкую тень большого шлема Караузия на освещенной стене, где каждое перышко орлиного гребня выделялось отдельно; жилку, бьющуюся на щеке у Флавия, который стоял крепко стиснув зубы; цвет вечернего неба за окном, пронзительно-синий, подернутый пасмурной золотистой дымкой от света большого маяка… Внезапно в тишине возник звук: тихое, настойчивое постукивание. Скосив глаза в сторону, Юстин увидел, что Аллект, так и стоящий возле ложа, с которого вскочил, барабанит своими длинными сильными пальцами по деревянному изголовью. Его бледное лицо ничего не выражало, и только сжатые губы да сдвинутые брови выдавали с трудом сдерживаемый гнев. «Что скрывается за этой бледной гневной маской? — подумал Юстин. — Страх и ярость зверя, загнанного в ловушку? Или же бесстрастный мозг хладнокровно продумывает и меняет свои прежние планы?» Постукивание становилось все более громким, и вдруг к нему присоединился другой звук: стремительный топот ног, не то шаг, не то бег. «Идут двое, не больше», — решил про себя Юстин.
Несколько мгновений спустя в дверях показался трибун Випсаний, а с ним запыхавшийся центурион из тюремной стражи.
— Сиятельный, — с трудом выдавил трибун Випсаний, — заключенный из пятой камеры мертв.
Юстин испытал чисто физическое ощущение удара в живот. И в то же время, как ни странно, умом он сознавал, что ничуть не удивлен. Аллект перестал барабанить пальцами. Караузий тихо и аккуратно положил свиток, который держал в руке, на стол и спросил:
— Как это произошло?
Трибун покачал головой:
— Не знаю, цезарь. Мертв — и все.
— Центурион?
Центурион глядел прямо перед собой.
— Когда около часа назад заключенному принесли поужинать, он был здоров, только мрачен и не хотел говорить. А теперь, как тебе доложил трибун, он мертв. Вот все, что я знаю, цезарь.
Караузий отошел от стола. — Придется пойти взглянуть самому. И мы со мной, — бросил он Юстину и Флавию.
Когда они были уже у двери, Аллект выступил вперед:
— Цезарь, коль скоро дело так близко касается меня, я, с твоего разрешения, тоже пойду.
— Пошли, ради Тифона! — отозвался Караузий, выходя первым.
В караульной царила тревога и возбуждение. В первой камере пьяный легионер горланил песню:
Ох, зачем в Орлы пошел я
По империи гулять?
Ох, зачем я бросил дом родимый,
Коровенку, тыквы и старушку мать?
Шаги их гулко звенели в коридоре, выложенном плитами. В зарешеченном окошечке низкой двери, когда они с ней поравнялись, мелькнуло белесое пятно — чье-то лицо — и поспешно скрылось.
«Императором ты станешь,
Мне вербовщик говорил,
Если бросишь тыквы и корову».
Я поверил да и за море поплыл.
Дверь дальней камеры стояла распахнутой, часовой перед входом посторонился, пропуская их. В камере было темно, лишь отсвет от маяка проникал в решетчатое окошко под потолком, и этот блик, исполосованный тенями от решетки, красным квадратом прикрывал тело сакса, лежащего ничком.
— Кто-нибудь принесите огня, — не повышая голоса приказал Караузий.
Юстин, в котором сразу взял верх лекарь, протиснулся вперед и встал на колени подле трупа, прежде чем центурион принес фонарь из караулки. Сделать тут уже ничего было нельзя: одного взгляда на сакса при свете фонаря хватило, чтобы Юстин сразу все понял.
— Паслён, — проговорил он. — Его отравили.
— Каким образом? — рявкнул Караузий.
Вместо ответа Юстин поднял с пола глиняную миску и понюхал остатки густой похлебки. Потом осторожно попробовал и сплюнул.
— Яд тут, в вечерней похлебке, очень просто.
На другом конце коридора певец опять тянул заунывным голосом:
Так я стал легионером —
До коровы ли теперь?
.. Может, сделаюсь я цезарем, годня тяжко, матушка, поверь!
У Юстина вдруг возникло неудержимое желание расхохотаться и хохотать, хохотать, пока не стошнит. Но выражение лица Флавия остановило его.
Первым заговорил Аллект:
— Значит, это кто-то из тюремной стражи, больше некому. Никто не мог знать, в какую из мисок следует подложить яд.
— Нет, господин, — почтительно возразил центурион. — Это не так. В камерах у нас сейчас только трое кроме этого, а они сидят на воде и хлебе за свои прегрешения. Так что любой без труда мог это выяснить и действовать соответственно.
— Да какое значение имеет сейчас, как попал в миску яд! — вмешался Флавий, глаза его блестели на яростно-белом лице. — Важно — почему, и ответ очевиден. Живой он мог выдать, с кем встречался сегодня утром на болотах и о чем шел разговор. Значит, он должен был умереть. И он умер. Цезарь, разве это не доказательство?
— Тут холодно и неприятно, — проговорил Караузий. — Вернемся ко мне.
И лишь когда они поднялись в освещенную комнату и за ними закрылась дверь, он заговорил, как будто отвечая на вопрос Флавия:
— Сакс, которого вы поймали утром на болотах, действительно вступил в сговор кем-то из Рутупий. Тут доказательств хватает. Но не более того. — Видя, что Флавий порывается возразить, он оборвал его:
— Нет, выслушай меня. Будь я, или комендант лагеря, или банщик в сговоре с этим саксом, после того, как его схватили, оставалось бы два пути: или дать ему бежать, или убить его до допроса. Из двух способов второй бесспорно надежнее и проще.
Ровным, невыразительным тоном, который странным образом придал еще больше убедительности его словам, Флавий произнес: