Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Хабрау, в задумчивости сидевший на каменной скамье в тени оливкового дерева, вздрогнул от чьего-то голоса: «Ассалям, дорогой гость!» — и поспешно встал с места.
— Прости, я, кажется, перебил твои мысли, — сказал незнакомец. Сел и жестом посадил Хабрау рядом. — Слышал о тебе, знаю, что ты друг Нормурада-мирзы.
Открытый ли взгляд, улыбчивый ли разговор, простая ли одежда этого опрятного человека лет тридцати, с орлиным носом и черными, коротко подстриженными усами и бородой — но что-то в нем сразу сняло все замешательство Хабрау, словно водой смыло. Он, приложив ладони к груди и почтительно склонив голову, принял его приветствие.
— Слышал, что пришел ты из башкирской земли в поисках знаний. О твоих способностях шакирды между собой говорили, что в короткий срок грамоте выучился и теперь постигаешь тайны наук и поэзии, очень хвалили тебя, — продолжал незнакомец.
Хабрау в знак несогласия лишь головой покачал. И сам не заметил, как вдруг взял и выложил, о чем думал:
— Эх, господин, что мои скудные знания рядом с глубокими, как море, познаниями шакирдов? Вот этот узенький арычок. От тех сокровищ, которые они пять-шесть лет золотыми слитками собирают, мне только упавшие к ногам крохи достаются.
Незнакомец удивленно посмотрел ему в лицо и вдруг обнял его за плечи.
— Афарин, башкир! — с чувством сказал он. — Ты повторил слова поэта. Но, как говорил Нормурад, тех блесток, что под ногами, тебе уже мало.
— Прости, — прервал его Хабрау, — я не узнал тебя. Кто ты будешь?
— И ты меня прости, брат. Нет чтобы сразу назваться, познакомиться… Имя мое Миркасим. А друзья еще Айдыном зовут.
— Миркасим Айдын?! — Хабрау вскочил с места. И с каким-то детским подозрением — верить или не верить? — уставился на нового своего знакомого. Опомнившись, в знак уважения и восхищения с глубоким почтением склонил голову.
От Нормурада и других шакирдов он уже слышал имя поэта Миркасима Айдына, и не только имя — Хабрау слышал и прекрасные, полные загадочной грусти касыды, газели, знал он и язвительные строки, изобличающие жадных вельмож. И теперь, когда неожиданно увидел его самого, не смог скрыть радости.
— Садись, садись, — сказал Миркасим, почувствовав неловкость оттого, как низко джигит-башкир поклонился ему. — Много великих поэтов жило и в Мавераннахре, и в Иране, и в Шемахе. По сравнению с их, как ты давеча сказал, глубоким, как море, искусством моя писанина — детское лопотанье…
На этом беседа прервалась. Подошел один из слуг Нормурада и пригласил Миркасима и Хабрау к гостям.
Оказалось, что Миркасим, любимый поэт шакирдов, преподает в одном из медресе Самарканда каллиграфию. Нормурад пригласил его в гости с тем, чтобы просить его прочитать стихи и принять участие в беседе.
Многие из шакирдов увлекаются литературой, а кое-кто и сам стихи пописывает. Поэтому, только сели за стол и по чашке чаю не допили, застольная беседа сразу легла на поэтическую колею, разговор пошел о тонкостях стихосложения. Имена поэтов, истинно великих и величием наделенных в скромных размерах, названия их произведений так и летали, то и дело упоминались такие книги, как «Наука быть счастливым» Юсуфа Хас-Хажиб Баласагунлы, «Книга о языке тюрки» Махмуда Кашгари, звучали прочитанные наизусть строки на фарси, арабском и тюрки, разбиралось их построение, звучание, и все — с основательными пояснениями.
Пока пили душистый чай, кое-кто из шакирдов, дав немного себя поупрашивать, почитал и собственные стихи. Миркасим хвалил их, подбадривал, только иной раз, заметив в касыде или газели шероховатость, поднимет полусогнутый палец, скажет: «А что, если вот так сказать», — и снят заусенец. Когда же выставили изысканные яства и из рук в руки пошел серебряный кубок с вином, языки у шакирдов совсем развязались, разговор пошел быстрей, перебивчивей. Миркасим сначала почитал наизусть газели своего любимого поэта Шамсутдина Хафиза, потом из книг «Бустан» и «Гулистан» Муслихетдина Саади стихи о благонравии и воспитанности, Опять к возгласам восхищения и одобрения присоединились тонкие замечания и объяснения.
Миркасим-то, оказывается, стихи пишет и на тюрки, и на фарси. Он читал, и с каждым стихотворением росло восхищение Хабрау. Оба эти языка для обыденного разговора он знал довольно сносно, но разобраться в тонкостях поэтических образов, понять намек и уловить ироничный поворот строки ему было еще трудно. Однако, не смущаясь веселых насмешек шакирдов в сложных для него местах, он переспрашивал по нескольку раз, стараясь уловить наконец-то суть. Но Миркасима такая дотошность не смущала, он охотно отвечал на каждый вопрос.
Хабрау уже несколько раз был на таких мушаирах — состязаниях поэтов. Они очень походили на башкирский айтыш. Хабрау восхищался острым умом поэтов, метким словом, красотой касыд и газелей. По их примеру он и сам украдкой попробовал сочинить несколько стихотворений на тюрки. Но странно: и персидский аруз — на протяжности гласных звуков, и тюркский бармак — на счету слогов — лишь с натугой вмещали его мятежные, изнутри обжигающие мысли. А вспомнит, скажем, кубаиры усергенского йырау Йылкыбая — и будто стоит меж двух огней.
Поэтому, когда они в какую-то минуту оказались вдвоем, Хабрау сказал Миркасиму о своих сомнениях.
— Ну-ка, прочти что-нибудь из вашего поэта, — оживился Миркасим Айдын.
Выслушал, помолчал немного и сказал:
— Я, конечно, не все понял, но из того, что уловил, мне показалось, что башкирская поэзия больше политикой увлекается.
— Увлекается? Разве это увлечение? — вспыхнул Хабрау. — Само горе народа заставляет писать об этом. Это ваши поэты больше о любви и влюбленности, о соловьях и розе поют. А еще тоска-разлука да печальные всхлипы…
Миркасим молчал долго. Потом ответил тихо:
— Да, верно ты сказал, много у нас таких стихов пишется. Но ведь немало и таких, которые направлены против зла, против черных сил, душащих свободу, истину, просвещение. Ну скажи, почему вырвали глаза царю поэтов Абуабдулле Рудаки? За соловья и розу? Отчего жизнь таких великих поэтов, как Низами, Хайям, Аль-Маари, прошла в изгнании и странствиях, в горе и страданиях? И сегодня певчая птица Востока, великий мастер газелей хазрет Шамсутдин Хафиз обречен на муки изгнания…
После этого разговора Хабрау стал больше вникать в потаенный смысл поэтических книг, в скрытые узорами образов и затейливой вязью рифм намеки и иносказания. Из китайской бумаги он сшил довольно толстую тетрадь и стал вписывать туда полюбившиеся ему байты и газели. Он взял у Миркасима четыре урока каллиграфии, и пальцы его окрепли, перо