Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Открыл ворота, ступил на мураву – отогрелась та уже на солнце, быстро оживает, чуть лучом её коснётся, – зелёная-зелёная.
Как глаза у Павлы. Почти что. У Павлы светлее. И за ресницами густыми. Как из засады смотрит на тебя – робеешь. Очень серьёзная вот только – не улыбается.
Идёт Ваня по улице. Родная. Тут, в своём доме, и родился. Вроде одна и та же, но – зимой, осенью, весной и летом – всегда разная. Вот зацветёт черёмуха, и не узнаешь. Потом вовсю распустятся берёзы. Или всю снегом занесёт. Луговым краем называется. Всех живущих на ней односельчан знает Ваня. Как в лицо, так и по фамилии, по прозвищу и имени, а кого надо, и по отчеству. Допустим – Пётра Лексеич. Коротких. По прозвищу Скворешня. В броднях ходит. Ваня ростом с его бродень, когда тот, бродень, ниже колена не завёрнут. Так, наверное. Глянет – как «молонней сверкнёт». Одно спасение: мальчишек он в упор не замечает – всех бы спалил, в живых бы не оставил. «Пётра – гроза, – как мамка говорит. – Но тока с виду. Так-то безвредный и тихо́й».
Куры в «лывах» кое-где, под прямым-то солнцем, в высохшей до пыли земле купаются. Воробьи тут же, общительные. Вороны, сороки – и те никуда не девались. У тех свои заботы – что и где бы нагло стибрить. Картина вечная. «Спокон».
От клуба слышно, радио играет. Песня. Про шофёра фронтового.
«Путь для нас к Берлину, между прочим,
Был, друзья, не лёгок и не скор…»
Всю неделю ветер сильный напирал, унялся вот – затишье. Солнце пригревает, своими тёплыми лучами доедая в ельниках снег.
Возле Скурихиных, на берёзовой суковатой чурке, около завалинки, сидит Лидка Скурихина, младше Вани на два года, ей всего пять лет – малышка. За ней, на завалинке же, кот серый, лохматый дрыхнет. Старых, прошлогодних, репьёв на шерсть насобирал, бродяжничая. Возле Лидки – её бабушка, Марья Григорьевна Белошапкина, Белошапчиха. Как юла, шустрая. Сутулая, как коромысло. В выцветшей зелёной, застёгнутой на все пуговицы телогрейке, в шароварах чёрных и чирках. На голове кубанка мятая. Намазала бабушка внучке лицо сметаной густо, собака их, Полкан, слизывает с лица Лидки эту сметану. От золотухи так бабушка и Полкан лечат Лидку. Народным способом. Лидка стрижена под ноль, так что и на голове её видны коросты. Руки у неё кошкой, котом ли исцарапаны. Голову тоже ей сметаной мажет Марья Григорьевна, сметаны не жалеет. Полкан старается. Лидка, морщась и пытаясь увернуться от его длинного и проворного языка, косится при этом в небо, видит там коршуна и поёт:
– Коршун, коршун, колесом, твои дети за лесо́м, тебя кричат, поесть хотят…
Марья Григорьевна ей вторит:
– Коршун, коршун, жопу сморшил…
Проходит Ваня мимо, здоровается.
Лидка молчит. Марья Григорьевна отвечает:
– Здорово, здорово, ты – бык, а я – корова.
Лидка, отпихивая Полкана, язык Ване, свернув в трубочку, показывает. Смахнула тут же им сметану из-под носа.
– Задницу прижми, веретено, сиди не вошкайся, снуёшь тут, как опарыш! – приказывает ей бабушка Марья. – А то вся от темечка до подошв одной сплошной коростой станешь. Никто и замуж не возьмёт!
– Ну и не надо! – кричит Лидка. – Не хочу я ни в какой твой замуж! Сахаю хочу! Или пьяника! Дай!
– Ну и девчончишка-жопчончишка!.. Всё ей чё-то надо, всё ей чё-то дай… Жаних-то вон посмотрит на тебя, таку противную крикунью, и откажется от тебя! Скажет, зачем така она нужна мне, большерота? Лучше найду другую где-нибудь, потише, посмирне да поумне.
– Пусть ищет! Мне-то чё?! Пусть азобыщется до смейти.
Что с дурочки взять, не отвечать же ей тем же, язык ей не показывать, хватит с неё и Полкана, ещё и рожи вон в сметане. Ненормальная.
Приезжие они, с Малой Белой, из-за Кеми. Малобельские. Чудные.
Идёт Ваня дальше. Забыл про Лидку.
Старики, в обычных, вылинявших от долгой носки «парах», и старухи, в нарядных одеждах и цветастых платках, сидят около дома Чеславлевых. Беседуют степенно. Комары ещё не полетели – без дымокура. Красота.
Чуть поодаль, на лиственничном бревне, сидит дедушка Серафим Патюков. Глядит далеко-далеко. За Кемь, за Камень. На восток. В сторону белого, едва различимого на бледно-голубом небе полумесяца.
Говорит дедушка Серафим:
– Там, на обратной стороне луны, сроки тайные написаны. Придёт время, луна повернётся другим боком, много страшного узнаете, если живы ишшо будете, все не сгорите… То, что написано, всё, сердешные мои, свершится. Это вам не аблигация, ничем не обеспеченная. Достоверно.
Тик нервный у него, у дедушки Серафима, – левой щекой непрестанно дёргает, будто комара сгоняет со щеки, и глаз его левый постоянно мигает, будто кому-то знаки подаёт, сигналит, единственный, другой, рассказывают, суком в лесу, верхом на коне с заимки ехал, ему выхлестнуло – вытек.
На японской, «ишшо при Миколае Олександровиче, ампираторе-отце», под взрыв «бонбы» будто попал, «яво маленько тряхануло и контузило». Так на него старухи наговаривают. После этого он вроде – перед собой «плохонько», а вдаль – видеть стал «неограниченно», «через ельник, через горы, и рассуждать смешно маленько начал, ну а как тронутый-то, и чего с него возьмёшь?».
Смотрят на него старики и старухи, как сквозь прозрачного, и не слушают его, между собой о чём-то, пустом и привычном, речь ведут. А деду Серафиму до их внимания нет никакого вроде дела – продолжает:
– Наш бог – бог нашей вселенной. В каждой вселенной свой бог. Когда они между собой по-родственному вздорят, искры во все края летят – метеориты. Вздорят-то – ладно, такое и с людьми бывает, мир не рушится от этого, как бы у них до драки дело не дошло, то – катастрофа… Так и обешшано – случится. Не предупредишь, с нашей-то немощью, не остановишь.
Из ограды Чеславлевых вышел Вовка, Рыжий, пошли вместе дальше.
– Городят чё попало, – говорит про стариков Рыжий. – Повыживали из ума.
– Но, – соглашается с ним Ваня.
Из своей ограды, проскрипев воротами, на другой стороне улицы появился Олег Истомин. Истома. Чёрный. Потому что смуглый. Особенно летом, зимой «светлет маленечко». И Цыган – тоже он. Хоть и русский.
Втроём уже идут к клубу. Разговор ведут. Злободневный. Вовка у «тятеньки» махорки