Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На месте уже, сполоснувшись под рукомойником, попив старого, холодного чаю с корочкой хлеба, чтобы червячка заморить, лёг я на раскладушку, достал из рюкзака свой «писательский» блокнот.
И вот что написалось.
ПЛАМЯ
Роман(ы)
П (ПАВЛА)
Все разойдутся восвояси, а Степан Виссарионович, проводив за ворота гостей – таких же, как он, фронтовиков, – наобнимавшись с ними на прощание, будто навек друг с другом расстаются, в избу вернётся, за стол сядет, обопрётся на него локтями, склонит седую и лысеющую голову и будет, что-то тихо бормоча и вытирая слёзы не крепко сжатыми кулаками, плакать. Свет погасят – в темноте. И как он всхлипывает, слышно.
Всем его тогда жалко. Все его любят. Как не любить его, он добрый.
Всегда так в этот Победный день: после гостей сидит и плачет.
Смотреть на него больно. Но чем поможешь? Как утешишь? Выплачется, протрезвеет – нормальным станет. Обычно. Пьяный – проспится, это дурак – никогда. Так вроде, если по поговорке. Оно и в жизни.
Мамка будет ему говорить:
– Степан, пора, тупай на боковую. Душу не береди. Ну, чё уж так-то?.. Отвоевали уж давно. После войны-то сколько уж минуло…
Раз скажет, убирая со стола посуду, повторит. Ещё раз скажет. Подойдёт, по голове его, всхлипывающего, как ребёнка, погладит. А он:
– Дык идь…
Посидит, посидит, теперь уже молча, всхлипнет последний раз и продолжительно, потом, послушавшись мамку, отправится спать. Там ему уже постелено, за русской печью, где теплее, – ноги, пулями и осколками повреждённые на фронте, «колеют и немеют среди сна, как счужу, со стороны бытто взяты и приделаны, а не свои родимые, не от своёй как бытто плоти». До утра его там не услышишь – затаится.
Полковой разведчик. «Языков брал. Пятнадцать. Из них два фрица-офицера». Не он рассказывал, а мамка говорила. Спросишь его: «Папка, а кем ты воевал?» Ответит нехотя: «Военным». Спросишь: «Боялся?» Скажет: «Ну дык а как жа. Гярой – кверх дырой. Отчаянных-то мало, на тышшу один».
Рано поднимется, пойдёт во двор – хозяйством станет заниматься, после – в гараж машинно-тракторной станции, механиком там работает. Тогда уже не будет плакать. До следующего Дня Победы. Так-то – с чего? Разве что в глаз соринка попадёт какая – прослезится.
А от стола когда отправится за печь, то обязательно промолвит:
– Отвоевали-то, отвоевали, Шура… ну дык оно… сколько ребят там положили… вон и яланских… это ж с ума можно сойти… на полк-то чуть не наберётся. Твоих братьёв и дядек только…
– Они у Господа, оставь их с миром, – скажет мамка.
– Оставить-то оставлю. Как не оставить, я им не враг… Из головы вот их не выкинешь, из сердца…
– Ну, помолись вон Богородице или Георгию и успокойся. О нас подумай. Мы – живые.
– Дык и у Яво вроде как мёртвых нет…
– Дак это у Яво.
Никогда он, папка, с ней не спорит, с мамкой. Она – с ним. Кто из них главный, не понять. И понимать, наверное, не надо. В мире живут, и хорошо. Когда ругались, и не вспомнить. Сколь Ваня помнит – никогда.
До войны, говорит мамка, папка был не такой – шебутной был, задиристый, с парнями дрался. После – посмирнел. Ни с кем теперь он не схватывается. Не бранится. «Плюнь в него – не воздаст тем же».
«Зачем плевать-то? – думает Ваня. – Ещё и в человека».
Ну, до войны Ваня Белозеров папку не видел. Потому что только восемь лет спустя после войны родился. Много тогда мальчишек народилось тут. Ну, и девчонок. В школе учатся в три смены. Большая школа, двухэтажная, сгорела. Чуть ли не все тогда в Ялани по ней горько плакали. Сожгли, поговаривают. После ремонта. От «недостачи» там какой-то. Директриса. Приезжая. Бывший муж у неё вроде служил у немцев в полицаях. Что-то хотела очень скрыть. «Не доказали, что поджог». А в этой, временной, щитовой, пока всем вместе, в одну смену, невозможно уместиться – тесно.
Сидят они, мужики, вокруг стола – то чокаются, то не чокаются – выпивают. Победу отмечают. Сослуживцев поминают. Про войну говорят мало – поэтому неинтересно их и слушать. У кого хватило до весны сена, у кого нет, кому пришлось занимать стожок, копну, навильник ли, а кто со своим до выпаса дотянул, да кто на чём нынче пахать будет в огороде, когда просохнет, на коне или на тракторе, – про это.
«Кто на чём будет, тот на том и будет, – думает Ваня. – Не всё ли равно, на чём вспашут? И толковать пока об этом рано. Придёт пора, и видно будет».
Оно и верно.
Нарядила его мамка «по-празнишному». Концерт «победный» будут давать сегодня в клубе, Ваня – участник. Чёрные штаны и белая рубашка на нём чистые. До клуба – в кирзовых сапогах, там сапоги скинет, в полуботинки, перешедшие к нему от Петьки, старшего брата, переобуется – по клубу-то расхаживать. Грязь на улице после снега. Когда ещё обыгает. Снег только в тайге да в низинах ещё сохраняется и там скоро растает, зернистый, «ноздреватый». До июня нынче вряд ли долежит – если тепло продержится, не заморозит. А то бывает.
– Я, мамка, пойду, – говорит Ваня. – Репетиция, может, будет… генеральная. Мне надо…
– Иди, сынок, иди, раз надо, коль генеральная-то там, – говорит ему мамка, прижимая его стриженую, с маленьким русым чубчиком голову обеими руками к своему мягкому животу. – Во сколько там у вас начало? – спрашивает.
– В шесть, – отвечает Ваня.
– Дак и тупай, тупай, то опоздашь. После концерта сразу же домой, а то в нарядном-то… бороться станете с друзьями по экой грязи. Не напасёшься. Денег у нас с отцом, в худых карманах наших, на вас на всех-то маловато. Какие деньги, Осподи помилуй… И откуда? С неба в горсти с градом нам не сыпются.
– Ладно.
– Оболокись тока потепле… не июль месяц. Вон куфайчонку хошь накинь.
– Накину, – соглашается. Ваня не неслух.
– Петьке и Гальке там скажи, чтобы те тоже долго не разгуливали. Утром всех рано разбужу. Дел накопилось. И за воротами убраться, после зимы-то, там столько мусору вон обнажилось, трухи одной… возили сено… и шшапы – дрова пилили да кололи.
– Скажу. Если увижу.
– Они – не в Киеве, ты будешь не в Москве – столкнётесь где-нибудь, увидишь.
Вышел Ваня из избы. С крыльца слышно, как мужики в ней разговаривают – захмелели, шумные. Дальше – пуще, потом и на крик перейдут, словно оглохнут. Не от злости – «переберут».