Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Откуда ей знать, что из того 57-го года запомнятся:
бар пляжного казино в Фекампе в одно из воскресений, она не может отвести глаз от одинокой пары на площадке, танцующей блюз, медленно и очень близко друг к другу. Женщина, высокая и светловолосая, была в белом платье с плиссировкой солнце-клеш. Родители, которых она туда затащила, не знали, хватит ли денег расплатиться
ледяной туалет в рекреационном дворе, куда ей пришлось сбежать однажды в феврале прямо посреди урока математики из-за приступа поноса, она думает о сартровском Рокантене, сидящем в сквере, и повторяет: «Небо пусто, и Бог не отвечает», — и не знает, как назвать это чувство сиротства, и ляжки в пупырышках от холода, и живот, искореженный болью. И то, что она чувствует, когда в том же дворе, что на фото, располагается ярмарка, а из-за деревьев несется ор динамиков, музыка и объявления, слитые в один нечленораздельный гул. И она как будто существует вне этого праздника, отдельно от чего-то прежнего.
Наверняка так преломляются в ней — на стадии ощущений, чувств и образов, без следов подпитывающей их идеологии — полученные сведения о мире. И она видит:
Европу, разделенную пополам железной стеной, на Западе — солнце и краски, на Востоке — мрак, холод, снег и советские танки, которые когда-нибудь пересекут границу Франции, встанут в Париже, как в Будапеште, у нее из головы не идут имена Имре Надя и Кадара[28], часто она повторяет их по слогам
Алжир — обожженная солнцем и кровью земля с кучей засад и укрытий, из которых выскакивают человечки в развевающихся бурнусах, — сама эта картинка взята из учебника истории за третий класс: глава про завоевание Алжира в 1830 году иллюстрировалась картиной Ораса Верне «Взятие Смалы Абд аль-Кадира»
солдаты, погибшие в Оресских горах, лежат на песке, как «Спящий в ложбине» из стихотворения Рембо: «Под солнцем… две дыры алеют на груди».
Образы, скорее всего, отражающие принятие репрессий против мятежников, но это принятие сильно поколебал снимок из местной прессы с группой щеголеватых молодых французов, беседующих на выходе из лицея в Баб-эль-Уэде, словно теперь дело, ради которого гибли двадцатилетние солдаты, казалось ей менее правым.
Ничего этого нет в начатом ею дневнике, где она описывает собственную скуку и ожидание любви — слогом напыщенным и романтическим. Она отмечает, что готовит сочинение по корнелевскому «Полиевкту», но больше любит романы Франсуазы Саган, «по сути аморальные, но все же несущие в себе отголосок правды».
Люди как никогда верили, что вещи делают жизнь лучше. В зависимости от достатка меняли угольную плиту на газовую, деревянный стол с клеенкой на стол из твердого пластика, малосильный «Рено» в 40 лошадиных сил на «Дофин», механическую бритву и чугунный утюг на электрические аналоги, металлическую утварь — на пластмассовую. Самой желанной и самой дорогой вещью была машина, синоним свободы, овладения пространством и в определенном смысле — миром. Научиться вождению и получить права считалось большой победой и приветствовалось близкими так же, как получение профессионального аттестата.
Все записывались на заочные курсы, осваивая черчение, английский или джиу-джитсу, секретарское дело. «В наше время, — говорили люди, — надо знать больше, чем раньше». Кто-то без всякого знания языка бесстрашно съездил в отпуск за границу — о чем свидетельствовала буква F, наклеенная на номерной знак. По воскресеньям пляжи были забиты телами в бикини, подставленными солнцу в полном равнодушии к остальному миру. Сидение на гальке и периодическое смачивание пальцев ног с приподыманием юбки встречалось все реже и реже. Про стеснительных и про тех, кто не разделял коллективные утехи, говорилось, что у них комплексы. Объявлено было наступление «общества досуга».
Но раздражала политика, парламентская чехарда и беспрестанная отсылка парней под пули из засад. Мы хотели мира в Алжире, а не нового разгрома, как в Дьенбьенфу. Голосовали за крайне правого Пужада. Повторяли «к чему мы идем». Переворот 13 мая в Алжире резко напомнил людям о разгроме 1940 года — все бросились скупать сахар и растительное масло на случай гражданской войны. Люди верили только в генерала де Голля, способного вызволить из любой беды и Алжир, и Францию. И почувствовали облегчение, когда спаситель 1940 года великодушно вернулся и прибрал страну к рукам, словно теперь их укрывала огромная тень того, чей рост, постоянный объект их шуток, был явным доказательством сверхчеловеческих способностей.
Мы, запомнившие сухощавое лицо под козырьком фуражки, довоенные усики с плакатов на стенах разбомбленного городка, мы, не слышавшие его призыва к Сопротивлению, с изумлением и разочарованием обнаружили у него отвислые щеки и кустистые брови разжиревшего нотариуса и голос с заметным старческим дребезжанием. Персонаж, выбравшийся из собственного имения в Коломбе, в утрированной форме демонстрировал, как много времени протекло от нашего детства до сегодняшнего дня. И досадно было, что он так быстро пресек то, что мы, штудировавшие в это время синусы и косинусы, хрестоматию Лагарда и Мишара, сочли было началом революции.
«Получить оба аттестата» — первый в конце предпоследнего года, второй, год спустя, — о законченном среднем образовании было бесспорным признаком интеллектуального превосходства и залогом будущего общественного признания. Для большинства людей экзамены и испытания, которые случались с нами потом, не имели такого значения, они считали, что «здорово доучиться хотя бы до этого».
Мы слушали музыку из фильма «Мост через реку Квай» и чувствовали, что впереди — лучшее лето жизни. Успешная сдача «бака» — выпускного экзамена бакалавра — разом придавала нам общественный статус, словно подтверждая то доверие, которым наделило нас сообщество взрослых. Родители старались обойти всех родственников и друзей и сообщить им славное известие. Всегда кто-нибудь начинал балагурить: «Да знаю я, что такое „бак“, прыгал с него в Сену солдатиком!» Июль неощутимо начинал походить на июль предыдущего года с его штрих-пунктирным чередованием книг и пластинок, с набросками стихотворений. Эйфория спадала. И только мысль о том, чем могли стать эти каникулы в случае несдачи экзамена, возвращала ценность успеху. Настоящим венцом победы на экзамене могла быть только всепоглощающая любовь — такая, как в фильме «Марианна моей юности». А пока был флирт, тайные свидания с тем, кто с каждым разом забирался все дальше и дальше и кого вскоре придется бросить, потому что нельзя же, чтоб «первый раз» был с парнем, у которого, как считали подружки, морда красная, как кирпич.
Наконец, в это лето или в следующее, раскрывалось пространство. Самые богатые отправлялись в Англию, ездили с родителями отдыхать на Лазурный Берег. Остальные — работать вожатыми в детские лагеря, чтобы сменить обстановку, увидеть неизвестную Францию и заработать на осеннюю покупку книг, вышагивая по дорогам и распевая «Пируэтик-пируэт, есть орешек или нет!» вместе с дюжиной крикливых мальчишек и прилипчивых девчонок, таская в походной сумке набор бутербродов и аптечку первой помощи. Они получали первую зарплату, социальную страховку. Оказавшись на время воплощением идеалов светской республики, чьим радостным достижением стали «активные методы воспитания», они гордились порученным делом. Следя за утренним умыванием каких-нибудь «львят», вереницей выстроившихся в трусиках у водопроводных кранов, за шумными трапезами, где прибытие тарелок с рисовой кашей вызывало вопль энтузиазма, они верили, что стали частью модели общества справедливого, гармоничного и доброго. По большому счету, каникулы были изматывающими и героическими. И точно запомнятся надолго — мы понимали это даже тогда, когда, хмелея от обретенного соседства с мальчишками, наконец-то оказавшись вдали от родительских взглядов, в джинсах и с папиросой в зубах, скатывались вниз по ступенькам в подвальчик, откуда неслась музыка супервечеринки и нас охватывало острое ощущение молодости — безбрежной и скоротечной, как будто в конце каникул предстояло умереть, как героине фильма «Она танцевала одно лето». Иногда после медляка, очнувшись от этого отчаянного чувства, кое-кто оказывался на раскладушке или где-нибудь на пляже с членом (до этого ни разу не виденным, разве что на фото и то вряд ли) и кучей спермы во рту, потому что не дала раздвинуть ноги, вспомнив в последний момент про «календарь дней потенциального зачатия по системе Ожино». Вставал бледный невзрачный рассвет. На слова, которые, едва услышав, тут же хотелось забыть — «ну возьми в рот, отсоси!» — надо было срочно накладывать какие-то другие слова из песен о любви: «Вчерашнее утро уходит бесследно, оно далеко и его не вернешь…», приукрашивать и выстраивать в сентиментальном ключе вымышленную версию «самого первого раза», укутывать меланхолией память о сорвавшейся дефлорации. Если не получалось, то покупались эклеры и конфеты, горе заедалось кремом и сахаром или вычищалось голодом. Но было ясно, что теперь невозможно вспомнить прежнее — мир до того, как к тебе прижалось чужое голое тело.