Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Спирин объяснил пассивность жены «продолжительной болезнью, лечением на курорте и в больнице». Он отметил ее «аккуратность в посещении собраний кружка и коллектива», но «не отрицал в то же время наличие интеллигентской психологии». Некритическая защита жены в условиях чистки могла быть легко прочитана как попытка выгородить ее, подтверждающая диагноз кружка. Но даже такая вялая защита раздосадовала Рывкина. «Объяснять пассивность т. Гавриловой болезнью – значит спекулировать», – объявил он. Под «спекуляцией» Рывкин, вероятнее всего, понимал риторический маневр, попытку вызвать жалость. По мнению Рывкина, ответчица «в партийных вопросах совершенно не разбирается, что доказывается ею же написанным протоколом с искажением основных мыслей докладчика по партстроительству. <…> У нее не оформилась пролетарская психология… ибо после 2-летнего пребывания в партии в биографии указывает, что революцию делают просвещенные интеллигенты и что если белогвардейцы убивают, то рабочим убивать тем более простительно».
Загнанная в угол, Гаврилова обратилась к уже знакомой нам защите «солнечного затмения». На время дискуссии тело ее предало, физическая болезнь помутила ее сознание. «Я мало хожу по комнатам и малообщительна с товарищами вследствие моей болезни: ревматизм ног и сильная неврастения. 6 месяцев я ходила на костылях». Подлечившись, студентка быстро пришла в себя. «На собрании коллектива после разъяснений тов. Залуцкого голосовала за его резолюцию и за этот период не проявила никаких колебаний».
Гаврилова отметила «пристрастие» радикально настроенной группы товарищей, «высказывающих факты для исключения из университета и из партии заранее намеченных жертв». По ее мнению, на нее как на сторонницу ЦК нападали те, кто в дискуссии занял сторону оппозиции. Имел место закулисный сговор с целью вычистить ее как неугодную. Она считала, что было неправильно обосновывать ее пассивность в период дискуссии протоколом, в котором ее голос не был слышен, «ибо считала лишним повторять уже раньше высказанные мысли». «В это время было сильное обострение моей неврастении, и доктор запретил мне волноваться. Сами знаете, что хладнокровно относиться к вопросам я не могу и посему от выступления воздержалась», – утверждала Гаврилова в письменном заявлении кружку[803].
Обвинения в принадлежности к интеллигенции Гаврилова категорически отвергала. Вопрос был не в ее образовании, а в том, на службу какому классу она это образование направила. Ответчица считала, что лучшие годы своей жизни она положила на то, чтобы нести свет крестьянам в деревне, и это сделало ее частью пусть не рабочего, но крестьянского коллектива: «Семнадцати лет я еду в темную деревню учительствовать. Здесь я не являюсь… интеллигенцией, а сживаюсь с крестьянами так, что их заботы стали моими заботами и их горе стало моим горем. <…> Я не скрываю своего положения трудовой интеллигенции, но это еще не значит, что я чуждый человек для пролетариата и коммунистической партии. Мы все еще продукт капиталистического общества, который наложил, хотя в неравной мере, на всех свой отпечаток. В этот переходный период от общества капиталистического к социалистическому мы должны изжить этот отпечаток капитализма, но я считаю, что большинство членов партии не возьмут на себя смелости сказать, что они совершенно это изжили. У каждого из нас есть эти грешки, конечно в разной мере и различного характера». Итак, Гаврилова и Спирин настаивали, что они ни в чем не уступают блюстителям пролетарского духа Рывкину и Михайловичу. По мнению Гавриловой, каждый был запятнан эксплуататорским строем, но по-разному и в разной степени.
Однако как быть с семьей? Не значило ли, что семья как институт, непроницаемый для большевистской герменевтики, также была частью капиталистического прошлого? Не должна ли семья исчезнуть, когда пролетарский коллективизм окончательно восторжествует и личность каждого предстанет в свете истины? Гаврилова была уверена, что семья при социализме сохранится, однако на вопрос о ее формах у нее не было однозначного ответа: «Вопрос о семейной жизни еще очень спорный, не имеющий определенной формы, которая еще только намечается». И все же говорить перед кружком о том, что значила ее совместная с мужем жизнь, нужно было прямо сейчас. С определенностью в этой ситуации Гаврилова могла сказать то, что пережиткам частнособственнических инстинктов в семье не место. Супруги не могут относиться друг к другу как к собственности: «Что значит это „Она знает только своего мужа“? Если я не меняю ежедневно мужей, это еще не значит, что я смотрю на мужа как на собственность неотъемлемую. Залог нашей семейной жизни таков: пока мы друг друга удовлетворяем морально и физиологически, мы живем вместе, и как только одна сторона почувствует неудовлетворение, мы разойдемся. Я лично не вижу в этом ничего мещанского, но если вы замечаете что, то укажите мне на это». Коммунистам было непозволительно относиться друг к другу по-потребительски. Гаврилова заботилась о муже в новой манере: «Поставили мне в вину, что я защищала иногда Спирина, так я это делала не как жена, а как коммунистка, знающая его как хорошего члена партии». Несмотря на то что «жена» и «коммунистка» выступают в приведенной цитате как взаимоисключающие понятия, на самом деле они друг друга подразумевают. Только будучи супругами, постоянно проживая под одной крышей, коммунисты могли по-настоящему сблизиться, понять характер и открыть друг другу душу. О том, что Спирин – хороший член партии, Гаврилова смогла узнать по тому, как он один заботился о ней в период болезни: «Никто, кроме него, мне во время болезни не оказал помощи, ни моральной и не материальной. Разве можно считать за сочувствие то, что в самый кризис моей болезни, когда я не могла чашки чая себе принести, то один товарищ пришел и сказал: „Гаврилова, завтра не пойдешь заниматься, так получи мне хлеб“. Нет ни