Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Жалко мне его, твоего Ганю. Впечатлительный мальчик, – перед ним, в кресле напротив, сидела мать. Теребила ситцевый передник, разглаживала на коленях. Прошлая война унесла ее маленькую Надежду. – Это я уж так – Надю… А, может, Любу или Веру». Для матери все ленинградские дети на одно лицо.
За ее спиной – как на старой еврейской фотографии – встали, ожидая своей участи, три сестры. Сперва ему показалось, будто обликом они соответствуют своему нынешнему женскому возрасту. Черты, однако, расплывались, превращаясь в девические, шестнадцатилетние – но уже через мгновение, будто время и впрямь покатилось вспять, размылись, сравнявшись окончательно: Вера-Любовь-Надежда – блокадные младенцы, родная мать не различит.
– Ой-ёй-ёй-ёй-ёй-ёй-ёй! – неизвестно откуда донеслось, заплакало горестным еврейским припевом. – Ой-ёй-ёй-ёй…
Мать, только что сидевшая перед ним, исчезла. Стерлась, будто и не бывало. А вместе с нею Любовь и Надежда – пропали со старой русской фотографии.
Осталась только Вера, жена комсомольца.
Подмигивала ему, указывая на багажную полку, где шевелился бумажный сверток: сын Юльгизы. Будто подсказывала встречный вопрос:
– А желтых мальчиков не жалко?
Маленький желтый мальчик (которого не кто-нибудь, а он, словно новый Моисей, вывел из российского плена) каким-то чудом ослабил бечевки и, цепляясь за спинки вагонных кресел, неожиданно ловко спустился вниз. Сидел, болтая резиновыми ботами, поглядывая на человека, чья бездетная сестра Вера должна стать ему, безымянному сироте, то ли приемной теткой, то ли двоюродной муторшей. А, значит, сам этот человек – приемным дядей или двоюродным отцом. По природной малости он еще не мог в этом разобраться, тем более теперь, когда птенец его сердца трепетал ожиданием встречи со своим светлым советским будущим, о котором он, по стечению исторических обстоятельств родившись в России, не имел ни малейшего понятия.
Но знал: спасителю надо угождать. Так его научила мать, всю жизнь угождавшая черным. Его муторшей гордится вся семья. Его, теперь уже бывшие, родичи. Поют на разные голоса: ах, наша Юльгиза! Кто бы мог подумать! Поступила! Да не куда-нибудь, а в Санкт-Петербургский университет!
Одна тока баушка молчит.
Дура старая. Учит его старшего брата. Хотела и его научить. Будто он не знает – сам слышал по телевизору – дома ферботен. Читать и писать учат в школе.
Вглядываясь в черты лица того, кто теперь, отныне и до веку, будет о нем печься, мальчик пытается угадать: он-то чем ответит на такую заботу? Была бы маленькая лопатка, можно чистить его двор. От снега или от мусора. Или от чего прикажет. Главное – уж в этом он уверен: двор огромный, больше самой-пресамой-пресамой площади, куда мать водила их с братом, чтобы стоять с другими желтыми: смирно! лопаты на-пле-чо! – он вертел головой, разглядывая портреты и буквы, хотя и не понимал слов. Но разве дело в словах? Даже баушка в них путается, ворчит: ишь, шайтаны! Навыдумывают, а мы разбирай…
В СССР он всему научится. Закончит школу и немедленно поступит. Страшно сказать, в настоящий Ленинградский университет.
Будто получив от доброго хозяина твердое, точно завет, обещание, желтый мальчик сложил на коленках руки и приготовился ждать, еще не догадываясь, что хитрые гномы, вечные хозяева уральских недр, – да что там недр, всего сказочного края, – уже перемигнулись меж собой разноцветными огоньками, сговорившись перевести стрелки.
И теперь с растущим интересом наблюдали, как поезд – хи-хи-хи, кто бы мог подумать! ах-ах-ах, с багажом, с багажом! нам-нам-нам, достанутся дорогие шубы! – не снижая набранной сверхзвуковой скорости, идет прямиком в тупик.
Где-то в отдалении, еще невнятный, проникающий сквозь толщи горной породы, слышался яростный рев.
«Что там? Что?» – он воззвал к своему небесному контрагенту, который – в отличие от него, загнанного в тоннель, – смотрел на все происходящее с тысячелетней высоты.
Но великий Мо-Цзы молчал. Может статься, не слышал его отчаянного призыва. Или, наскучив всеведущим бессмертием, невольно увлекся открывшейся его глазам картиной: с Запада, со стороны России, в направлении Урала, двигались колонны пехоты, поддержанные нем-русскими танками.
«Они. Фашистские орды».
Его внутренний, серевший невидимым во тьме лицом, оцепенел.
Всей душой презирая тех, кто в минуту смертельной опасности празднует труса, – «Не за Родину. За себя, собака, боится», – он осознал всю меру своей одинокой ответственности. И понял: пришла пора. Брать дело в свои руки.
Что оказалось проще, чем можно было вообразить. Всего-то: раздвинуть земные пласты усилием воли, мысленно вознесясь над Хребтом.
И вот перед ним уже необозримая штабная карта, до странности похожая на физическую. Куда ни глянь, все имеет свой особенный цвет: горы – коричневые, предгорья – тоже коричневые, но значительно светлее. А там, в далекой перспективе, расстилается раскрашенная зеленой краской степь.
Яростный рев, однако, не стихал, переходя в тягучий и какой-то горестный вой.
Заложников, што ли, гонят? Бабами с дитями прикрываются. Суки, мля-я-я… – над его ухом заныло ошарашенно.
Он, командир передового подразделения, не отрывал окуляра подзорной трубы от просторов нем-русской степи. Его худшие опасения рассеялись: никаких пехотных колонн, форсированным маршем идущих нах Остен, а тем более боевых машин с ломаными фашистскими крестами на бортах. Впереди сколько хватало глаз – степью, не разбирая дороги, – двигались плотные народные массы: шли в направлении нынешней советской границы. Необозримой, но исключительно мирной толпой.
И чо теперь? По народу шмалять?
– Погодим. Это-то всегда успеется, – он бросил через плечо своему внутреннему комиссару.
Потому что, в отличие от Иоганна, верил в народ – пусть и такой, изломанный десятилетиями оккупации. И оказался прав. Не для него одного, но и для них, безоружных, кого черные батьки пустили поперед себя в пекло, уготовив судьбу покорного пушечного мяса, наступил звездный час «Ч».
Желтые – точно рыба на нерест, иначе и не скажешь, – обманув ожидания своих ожиревших от безнаказанности хозяев, устремились обратно в СССР.
Шли, вскинув на плечо свои постылые лопаты – орудия подневольного труда. Единственное, что они могли поставить на службу своей исторической Родине. А значит, память о ней – он едва сдерживался, чтобы не заплакать, но одна скупая слеза все-таки выкатилась – все еще живет в их маленьких, но верных, измученных долгой разлукой, сердцах.
Будто очищая свою историческую память от схватившихся намертво ледяных торосов, желтые, одетые в одинаковые пластиковые куртки, успели сорвать с оборотной стороны лопат портреты видных фашистских деятелей, оскорбительные для их немудрящего чувства человеческого достоинства. И заменить на правильные лозунги – отвечающие текущему моменту:
МИРУ – МИР!