Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Танковая бригада противника остановилась.
«Опасается. Ждет провокации с моей стороны», – он выпростал правую руку и, заведя за спину, поймал опавший складчатый плод.
– Нет-нет, не надо бояться, – гладил нежно и осторожно. – Все будет хорошо, ты напишешь новую историю, твой учитель-еврей будет тобой гордиться. Но одному тебе не справиться. Без меня и моего пестуна. Тебя не пустят в архивы. А я его попрошу. Шефу ничего не стоит, уж я-то знаю, поверь, – тут ему почудилось, будто сморщенный плод начал оживать. – Это я ему вру, этому, который внутри. А тебе все расскажу, открою правду. Там, в наших бараках… тоже комбижир… – Под его рукой медленно, но неотступно наливались соком Гансовы узелки и жилки, набухая под складками кожи. – На фотографии – это он, Геннадий Лукич. Мы ему предъявим. Сперва начнет отрицать, дескать, это не они. Это – мы. Ты и я. Но мы на это ответим: может, и так, но первыми начали вы. Оделись в фашистскую форму. Он умный, сразу поймет. Деваться ему некуда. Придется с нами считаться. Тем более у него останется копия. Подлинник-то мы спрячем, зароем в землю. А ему дадим гарантию: пока будет работать на нас, никто не узнает… Ни одна живая душа… Вместе мы сила, мы всегда будем вместе… Сперва я тебе помогу, – он поелозил, направляя передовую часть Ганса в нужное русло, веря, что Ганс все поймет и откликнется, – а потом… ты сам… сам…
От тела, давящего на него сверху, исходил холод. Хуже того, жаркий южный плод, прозябавший в его руке, в который он желал и надеялся впиться, обратился в колючую мерзлую шишку – вопьешься, зубы обломаешь. К тому же пустую. Если и были семена, их выклевали таежные птицы. Жадные твари. Клесты. Он разжал пальцы и обернулся – сколько позволили хрустнувшие позвонки. «А вдруг умер? Да жив он, жив…»
Значит, не о чем раздумывать: со сне, наяву – какая, к черту, разница. Если с самого детства ему известна первая обязанность советского солдата: взвалить на себя и вынести из окружения. Но Ганс, будто отроду не читал книг о раненых в боях товарищах, смотрел в другую сторону. Он понял: «Просит пристрелить».
– Я сильный. Не сомневайся, я тебя вынесу. Взгляд Ганса терялся в густой траве. В травяных зарослях что-то извивалось – длинное и ужасно верткое. «Это же мой ремень». Который Ганс, допуская очередную тактическую ошибку, принял за змею. Он хотел объяснить, исправить – однако темная полоска ожившей кожи вдруг поднялась на хвост и, покачавшись из стороны в сторону, словно выбирая постоянное надежное место, замерла косым деревянным колышком…
– Ауфштейн! Подъем, подъем! – голос, раздавшийся над ухом, казалось, шел из-под земли.
И в то же мгновение могильный колышек исчез – не то сгнил, не то канул в жухлой траве. Не осталось даже холмика. Одна голая проплешина.
Над его одинокой ночной полкой, точно лунный диск, уходящий за горизонт, склонялось лицо проводника.
– Госграница. Штатсгренце. Через час, – диск объявил строгим официальным тоном.
Он чувствовал себя раздавленным. Но не как передовое соединение, павшее под вражеским ударом. А как какое-нибудь штатское тело, по которому, не заметив в предрассветной тьме, проехалось колесо военного грузовика.
Ощущая боль во всех поверженных членах, через силу, но все-таки поднялся. Действуя автоматически, оделся, сунул в ящик постельное белье, сложил разложенную на ночь полку и, нашарив умывальные принадлежности, направился в туалет.
Там стоял холод. Такой же мертвенно ледяной лилась вода. Будто ее подают не из специального резервуара, скрытого во внутренних полостях вагона, а непосредственно из скважины, которую пробурили в вечной сибирской мерзлоте. Стуча зубами, завершил туалет и двинулся обратно на свое законное место.
Но ему преградили дорогу.
– Эй! Ты чо, едрен батон! Не узнаешь? Даже простое движение глазными яблоками казалось непосильным.
– Ева… ты… – вчера он бы изумился. Но теперь только зябко повел плечами.
– Вечером-то. Жду. Думаю, сам признается.
– Так это ты… там, с бумагами?
– Не там, а тут, – Ева раскрыла кожаную папку, в каких захребетники носят важные документы, и выложила бумаги на стол. – Кроче, давай. Подписывай.
– Я? – он смотрел слепыми, ничего не различающими глазами, понимая: вот оно. Началось.
Не бумаги. Договор о сотрудничестве с российскими спецслужбами.
На этот раз, надо отдать им должное, враги застали его врасплох.
Подписывать, понятно, нельзя. Даже с Эбнером не подписывал: обсудили – и точка. «А если в туалет… В поездах двери прочные. Ей не выломать. – Но, глянув по сторонам, понял: – Поздно».
В правом тамбуре маячил проводник. В левом – тот самый юркий мужичок, владелец чемоданов, с которым она сговаривалась прошлым вечером.
На ходу выкинут. Это уж как пить дать, – его внутренний продрал наконец глаза и теперь ежился, косясь на табло: 180 км/час – бегущая строка, в меру своих возможностей пособничала оккупантам.
Чтобы выиграть время – а вдруг уже скоро станция? – он глянул в окно.
Там, скатываясь по шершавой, как крупная терка, железнодорожной насыпи, расшибалось в кровь его тело. Пока еще живое, беззащитное. Он вспомнил о мерзлых трупах, о которых рассказывал Ганс. Теперь он понял, к чему были эти пустые россказни: Ганс предупредил, что из этой переделки ему не выйти живым.
«А вдруг я все-таки выживу… И дальше – что?» Километры и километры подконтрольной врагам территории. Даже если удастся выйти на дорогу, все нем-русские дороги перерезаны фашистской полицией – как вены, по которым полоснули бритвой. Он представил, как идет по бездорожью, месяц за месяцем, стиснув выбитые об землю зубы, – лишь бы дойти к своим.
«Дойду. Я обязан дойти». Тут сомнений не возникало. Хотя бы для того, чтобы все разъяснить, раскрыть вражеские козни. Чтобы никто из наших не подумал, будто он остался, перебежал на российскую сторону. В свете этих соображений категорический отказ от сотрудничества – неоправданный риск. Эту дорогу в тысячу ли, которая ему выпала, следует начать прямо сейчас.
Как и всякая другая, она начинается с первого шага. Впрочем, переводы всегда приблизительны. Цепкой, напряженной памятью он вернулся к языку оригинала: – и, подтянув поближе бумагу, поставил свою подпись, предпослав этому действию глубокий мысленный поклон великому Мо-Цзы.
Самое удивительное, китайский философ ему ответил: брызнул из-за туч ярким рассветным лучом. Будто отправил короткую шифровку. В отсутствие одноразового блокнота он прочел ее так: «На всякую изощренную провокацию врага великий человек отвечает еще более изощренной провокацией», – и в очередной раз восхитился велеречивой тонкостью своего любимого китайского языка, который трудно, почти невозможно перевести на русский без ущерба для подлинного смысла.
Да чо невозможно-то! На нашем все возможно, – где-то в мозжечке раздался довольный голос. – На хитрую жопу и хер с винтом.