Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вот тогда я окончательно сломалась — я умоляла его не запирать меня снова в камере, обещала полное и безоговорочное сотрудничество, присягала на верность. Да, я даже ввернула и это слово, означающее верность вассала, которое по-немецки звучит Lehenstreue. Штенхаммер улыбнулся, когда услышал.
— Какое средневековое словечко, фрау Дуссманн, — сказал он. — Хотя и с сильными семантическими коннотациями. Рыцари присягали на верность государю. И хотя средневековый феодализм противоречит демократическим принципам нашей республики, я, как гражданин, поклявшийся защищать республику от ее капиталистических врагов, принимаю вашу метафору Lehenstreue как ответ на наше предложение. Я также вижу, что, осознав свой долг перед государством, которое столько вам дало, вы готовы приступить к работе как можно скорее, понимая, что, чем быстрее она даст результат, тем ближе вы будете к тому, чтобы…
Он не закончил фразу, зная, что гораздо эффективнее держать меня в подвешенном состоянии. Это была наживка, и у меня не было другого выбора, кроме как проглотить ее.
Возможно, поэтому мне было так неуютно в эти первые часы пребывания на Западе. Любезность фрау Йохум и герра Ульмана. Их очевидная порядочность. Доброжелательность по отношению ко мне. А я все это время чувствовала себя плохим провинциальным актером, вынужденным играть роль Фауста в театре «Дойче Опера» Западного Берлина, и бесконечно мучалась сомнениями, принимают ли они мою игру.
Фрау Людвиг тоже выказывала верх гостеприимства и, насколько ей это было позволительно, проявляла ко мне сострадание. Квартира, где меня поселили, была шикарной, казалась оазисом спокойствия и безопасности, и меня переполняло чувство благодарности к этим людям, которые пытались сделать мою жизнь максимально комфортной. Сказав, что приготовит мне ванну, фрау Людвиг добавила, что у нее есть для меня маленький подарок, и вручила мне очень элегантный тюбик губной помады. Я прослезилась. Потому что сразу вспомнила эпизод из книги о Второй мировой войне, написанной одним английским историком; эту книгу присылали на рецензию в издательство, где я работала переводчиком. Как я узнала позже, ее рассматривали только потому, что у автора была безупречная репутация социалиста. Но очень скоро она оказалась в куче макулатуры, предназначенной на сжигание, — так мы поступали с книгами западных авторов, не имевших шанса на публикацию, чтобы они не попали в чужие руки. Я увидела эту книгу, потому что она лежала сверху в одной из корзин. Мне она показалась интересной и — с точки зрения властей ГДР — ревизионистской. Поэтому я рискнула и незаметно сунула ее в сумку, принесла домой и спрятала в тайнике кухонного шкафа в своей комнате. Это было за месяц до того, как я переехала к Юргену. Поздно вечером, когда мне не спалось, я доставала эту книгу и читала; оказывается, все, что нам вдалбливали о нацистах, пришедших из Западной Германии, было обманом. Они пришли из всех уголков Das Vaterland[108]. Хотя мы и знали о концлагерях, масштабов ужасов, творящихся там, даже не представляли. Английский историк нарисовал объективную картину этого чудовищного позора нации. Он не пытался ничего приукрасить. Он просто излагал факты, а они уже говорили сами за себя. Точно так же он проводил параллель с ужасами сталинских ГУЛАГов, про которые мы, разумеется, слышали, но говорить вслух не решались.
Как странно, не правда ли, что среди рассказов о детях, насильно разлученных с родителями, о зловещих медицинских экспериментах, когда женщинам заливали в матку жидкий цемент, о газовых камерах, о сборе золотых коронок с зубов жертв вдруг промелькнет маленькая деталь, которая проясняет все. В своей книге оксфордский историк упомянул о том, что британские солдаты, освобождавшие концлагерь в Бельзене, дарили губную помаду всем выжившим узницам. И те рыдали от столь мелкого в материальном смысле, но психологически громадного жеста, от этого кусочка роскоши, который признавал женственность в изможденных, истерзанных и униженных существах.
Поэтому, когда фрау Людвиг вручила мне губную помаду, я была настолько потрясена, что извинилась и прошла в ванную комнату. Закрыв за собой дверь, я расплакалась. Я плакала, потому что не могла вынести боль разлуки с Йоханнесом, потому что мое горе было безграничным. Я плакала и потому, что была растрогана этим простым человеческим жестом фрау Людвиг и его великим смыслом.
Мои слезы были и о том, что отныне я должна была предавать всех, кто окружает меня в этом новом мире. И сознавать это перед лицом такой доброты…
Я не могу жить с собой.
Я должна жить с собой. Это единственный путь назад.
* * *
Я могу лгать другим. Я не могу лгать себе. Юрген постоянно обманывал себя. Он убеждал себя в том, что он великий драматург. Великий радикальный мыслитель. Великий ниспровергатель. Кто он был на самом деле, кого он видел перед собой, когда тайком разглядывал себя в зеркале? Человек, бездарно промотавший свой талант. Вместо того чтобы разжечь искру своей единственной и неповторимой пьесы, он поддался голосам, которые внушали ему, что он гений, и в то же время нашептывали, что он никогда не повторит свой успех.
Но кто я такая — женщина без творческой жилки, скромная переводчица, которой за всю жизнь не доверили ни одного стоящего произведения, — чтобы критиковать мужчину, действительно написавшего талантливую вещь, которую, пока он не вляпался в неприятности с властями, ставили во всех театрах нашей маленькой страны?
Да, я все понимаю про себя. Но знаю, что это лишь часть правды что условия, в которых существует человек, заставляют его корректировать правду просто для того, чтобы выжить.
Поэтому я постоянно пытаюсь оправдать перед собой свои поступки. В то же время моя другая половина — я назвала бы ее брутальной — хватает меня за шкирку, тащит к зеркалу и говорит: прекрати этот самообман, притворство, жульничество, взгляни на себя — и отбрось великодушие.
Этот голос — голос моей матери. Она всегда находила жестокие слова для меня. Похвала, сказала она однажды, опасная тенденция. Она рождает нарциссов и эгоцентриков. В то время как самокритика, умение признать собственные ошибки делают тебя основательной, принципиальной.
Я могла бы добавить еще одно слово: несчастной.
Несчастна ли я? Я вспоминаю, сколько счастья принес мне Йоханнес. Он делал каждый день моей жизни осмысленным, ценным, его присутствие в моей жизни компенсировало все, что ее омрачало. Однажды я так и сказала полковнику Штенхаммеру:
— Йоханнес — единственный смысл моей жизни.
На что он сухо ответил:
— Тогда, я уверен, вы сделаете все, что в ваших силах, чтобы убедить свое государство в том, что заслуживаете чести воспитывать сына.
Разумеется, я сказала, что выполню все его требования.
Я могу лгать другим. Я не могу лгать себе.
Здесь я должна восстановить хронологию своих откровений. Я пишу эти строки через четыре недели после той ночи, когда меня передали фрау Йохум и герру Ульману. До сегодняшнего вечера я не бралась за перо, пытаясь собрать воедино свои мысли обо всем, что произошло со мной, что мне пришлось скрывать. Через день после того, как меня перевезли на Запад, фрау Людвиг спросила, не нужны ли мне «письменные принадлежности». Возможно, она чувствовала, что после всего пережитого у меня возникнет потребность записать собственную версию событий и в процессе попытаться выразить свои ощущения от происходящего… выплеснуть на бумагу свою ярость, агонию от потери сына, злость на Штенхаммера, скрывшего от меня самоубийство Юргена, если это действительно было самоубийство. Но он знал, что эта новость могла дестабилизировать меня перед отправкой на Запад — и, может, в таком состоянии я бы и не пошла на эту дьявольскую сделку с ним. Наверняка он рассудил, что, оказавшись на той стороне, я обязательно спрошу у своих западных покровителей — или же им придется сказать мне — о судьбе мужа. Это, конечно, стало бы страшным ударом для меня, даже если мои чувства к Юргену были в лучшем случае, смешанными. Штенхаммер рассчитывал на то, что это известие породит во мне еще большее чувство одиночества, страх перед тем, что своим отказом от сотрудничества я обреку себя…