Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но как раз в тот момент, когда выходил первый номер «Беседы», положение резко изменилось. В середине 1923 года Главлитом был запрещен допуск в СССР книг издательств с «двойной пропиской». Официально это было сделано по формальной причине: «…издательства рекламируют свои заграничные издания как отделения русских и в то же время не отчисляют должного количества экземпляров в Книжную палату». Запрет коснулся Издательства Зиновия Гржебина, «Эпохи», «Петрополиса», «Геликона» и ряда других. Так закончился золотой век русского берлинского книгопечатания. Удар был тем более тяжел, что совпал с резким подорожанием жизни и книгоиздания в Германии. Ходасевич позднее считал, что «тут действовала чистейшая провокация: в Москве хотели заставить зарубежных издателей произвести крупные затраты в расчете на огромный внутрироссийский рынок, а затем границу закрыть и тем самым издателей разорить». Судя по всему, это не так: просто закончилась неразбериха первых лет нэпа, и окно в Европу, открывшееся по легкомыслию властей, естественным путем захлопнулось.
Запрет на ввоз в СССР коснулся и «Беседы». Горький пытался мобилизовать свои связи в Москве, даже какое-то время демонстративно отказывался печататься на родине вплоть до решения вопроса с журналом. Видимо, хлопоты его какое-то действие возымели. В декабре 1923 года Главлит за подписью Павла Лебедева-Полянского посылает — вероятно, в ответ на соответствующий запрос — «совершенно секретный бюллетень» о «Беседе» на имя Ленина. Но где и в каком состоянии был Ленин в конце 1923 года, хорошо известно… Лебедев-Полянский аргументирует необходимость запрещения ввоза и распространения журнала следующим образом: «Журнал ориентирован на рафинированную интеллигенцию. Вопросы общественности, политики и экономические проблемы даже в порядке объективной информации не затрагиваются»[528]. Однако в первой половине 1920-х все это еще не было в глазах советской власти преступлением: аполитичные авторы и издания к распространению допускались. Ставилась «Беседе» в вину Главлитом и статья Белого в защиту Штейнера. Но автор статьи жил и печатался в СССР, не скрывая своих философских взглядов, и не он один. Сажать антропософов начали только в конце 1920-х. Более серьезным обвинением было размещение в «Беседе» рекламы эмигрантской периодики. И все же главным фактором были опасения цензуры (беспочвенные, кстати говоря), что «Эпоха» имеет какую-то материальную связь с меньшевистскими кругами и что деньги, вырученные от продажи «Беседы» в России, могут быть использованы для антибольшевистской политической деятельности.
Дважды — в конце мая и в конце октября 1923-го — Горькому сообщали о том, что вопрос решен положительно. В самом деле, 28 августа на заседании политбюро ЦК РКП(б) по докладам Каменева и Дзержинского было принято решение: «Поручить Главлиту СССР не чинить препятствий к свободному допуску в СССР журнала „Беседа“». Но видимо, агентству «Международная книга», которое получило монопольное право на закупки книг за границей, были даны другие инструкции. Сперва Горькому и Сумскому пообещали закупить по тысяче экземпляров каждого номера, на деле же закупили всего по десять экземпляров первых трех номеров и по двадцать пять — четвертого и пятого. (И это в то время, когда закупалось до 250 экземпляров некоторых сугубо эмигрантских изданий — для нужд ОГПУ!) При этом «даже те экземпляры, которые были посланы в Публичную библиотеку и Румянцевский музей, имевшие право получать книги из-за границы без цензуры, — вернулись в Берлин с надписью: „Запрещено к ввозу“»[529]. Может быть, эти противоречивые действия властей были как-то связаны с внутренней борьбой, которая шла в эти месяцы в политбюро, а может — с теми играми, которые советские руководители вели с Горьким, чтобы вынудить его вернуться в Россию.
За границей «Беседа» расходилась неплохо, но затрат Сумского это не окупало. «Эпоха» уже закрылась, и горьковский журнал был теперь единственным предприятием издателя. На каждом номере он терял 300 долларов (деньги уже начали считать в заокеанских «условных единицах»). С материалом для новых номеров тоже были проблемы: советские писатели побаивались отдавать свои произведения в полузапрещенный журнал, а публикации хоть сколько-нибудь политически активных эмигрантов могли окончательно похоронить надежды издателей на широкий допуск в СССР. Сдвоенный шестой-седьмой номер «Беседы» стал последним. Вслед за прекращением выхода журнала (и отчасти в связи с этим) стала разлаживаться дружба Горького и Ходасевича.
Но пока журнал выходил, писатели были рядом. Перемещения Ходасевича и Берберовой по Европе в 1923–1925 годах были отчасти связаны с перемещениями по ней Горького и его близких.
3
Письма, которые Ходасевич посылал во время своих европейских скитаний Анне Ивановне, — продолжение длинного эпистолярного романа и одновременно — род путевого дневника. Первое письмо было отправлено, видимо, еще из Риги. Из него сохранилась лишь одна фраза — в передаче адресата: «Моя вина перед тобой так велика, что я не смею даже просить прощения»[530].
Ответ пришел не сразу, но он был именно таким, на какой рассчитывал Владислав Фелицианович. 6 августа 1922 года он пишет Анне Ивановне: «Анюточка, моя дорогая, письмо твое — тяжелое, но как я рад получить его! У меня нынче праздник. Я не буду оправдываться, просить прощения. Надо написать много делового. Но в другой раз напишу еще»[531]. «Деловое» — это были прежде всего денежные дела. Ходасевич пытался разрешить для себя трудную задачу: с одной стороны, бытье любимой и быть там, где легче дышится, а с другой — как-то обеспечить женщину, долг и вину перед которой он по-прежнему ощущал.
Анну Ивановну после отъезда мужа за границу оставили в ДИСКе, но лишили причитавшегося академического пайка, заявив, что командировка ее супруга «дутая». Ходасевич обратился за помощью к старой знакомой — Мариэтте Шагинян. К тому времени некогда восторженная мистическая барышня стала горячей сторонницей коммунистической власти. В своем приятии новой жизни она была истова и последовательна. В конце 1920 года, приехав в Петроград из Нахичевани, она напечатала в «Известиях»[532]за 9 декабря статью «Кое-что о русской интеллигенции», в которой обвиняла интеллигентов в житейской неприспособленности, неготовности переносить бытовые трудности «военного коммунизма». Сама она героически старалась соответствовать собственному идеалу: единственной из обитателей Дома искусств (по свидетельству Мандельштама) вышла на субботник по уборке снега; «ходила к большевикам проповедовать христианство» (это уже из воспоминаний Ходасевича); в порыве народолюбия делилась пайком с одной из дисковских горничных, «мерзкой, грязной бабой», обкрадывавшей постояльцев. С Владиславом Фелициановичем у нее сохранялись отличные отношения, стихами его она восхищалась, на выход книги «Путем зерна» напечатала прочувствованную и даже, как ни странно, неглупую рецензию: