Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Конечно, она знает о моей к ней давней склонности – кто еще из ее мужчин, не считая родителей, знал ее целой? Вот и подначивает. Почему-то ни я, ни она не принимаем в расчет мою жену.
Сегодня на Тате короткая джинсовая юбка с королевскими лилиями на каждой ягодице. Ну, как удержаться и не шлепнуть? По юбке, а не по попке. А зачем она надела такую возбуждающую юбку? Знала же, что я приду. И потом я дружески, без задних мыслей. Так, по-моему, и поняла – никаких возражений.
Сидим потом на диванчике, loveseat называется, болтаем ни о чем, мой друг-враг в студии задерживается, и вдруг она говорит:
– Хочешь увидеть меня голой?
– Совсем-совсем?
– А то?
– Прямо счас?
– Немедля!
– Еще как хочу!
– Закрой глаза и не подглядывай. Только по-честному.
Весь напрягся, сижу зажмурившись, предвкушаю. Слышу, она возится – раздевается. Вот девка! Во дает! А что потом?
– Открывай! – орет она.
Открываю глаза – на стене напротив висит огромная фотка ню: лежащий младенец женского полу, ножки в разброс и что сразу бросается в глаза – огромная половая щель меж ними. Только что не ахнул. Оторваться нет сил. Для моей прозы-обнаженки такая обнаженка в самый раз!
– Ну, что, гад, доволен?
– Предпочел бы в живом виде.
– Так я же выросла!
– Хочу выросшую. Увидеть. Нагишом. Увидеть – и умереть, – распаляюсь я. – Где ты была, когда я был молод!
– Может, ты еще и ребеночка мне заделаешь? Или только анатомическая демонстрация? Ладно, как-нибудь в другой раз, коли тебе так неймется. Жалко, что ли, – друг моего детства и враг моего отца. – И вдруг совсем доверительно: – Где мало изменилась, так это между ног. Если не считать дефлорации, которой, честно, и не заметила. Зато такая же нерожалая. Как прежде.
– А когда первый раз?
– Первый раз в первый класс. – И ржет. – Не помню. – И тут же: – Не скажу.
Заслушав возню в прихожей, Тата успевает снять со стены свой похабный младенческий портрет и, свернув в рулон, прячет за шкаф, но ее папан все равно поглядывает на нас искоса, с подозрением, пока не садимся за стол. Поляну накрыла Тата: Стасова жена в командировке, а моя припозднилась – тусит где-нибудь.
Обычный репертуар – обилие водки, зато аскеза закусона, как будто мы на экстремальной диете: в основном соления. Пьем мы по-разному – он в разы больше, я его не догоняю. Он напивается, я – остаюсь трезвым. Даже здесь мы несовместны, не будучи ни гением, ни злодейством – ни один из нас. Но выбора у нас нет: топографическая дружба, живем в паре кварталов друг от друга, одного – приблизительно – интеллектуального уровня: может, он умнее и талантливее меня, да и память – цепкая, энциклопедическая, не в пример моей – ассоциативной и выборочной. Ему в минус, а мне в плюс: ум у него спекулятивный, жуликоватый, безответственный, его заносит, а я стараюсь придерживаться если не истины, то фактов. С ним, наверное, интереснее – со мной надежнее. Кто-то насмешливо назвал его радиофилософом, а он сболтнул мне, что устный жанр предпочитает письменному, потому что слушатель, в отличие от читателя, не успевает его проверить и уличить на ошибке или противоречии. В качестве примера привел Шекспира, чьи пьесы для сцены не всегда выдерживают проверки печатным словом: в одном месте леди Макбет говорит, что кормила ребенка грудью, а в другом сказано, что она бездетна. Помню, сколько Стасу стоило усилий, чтобы убрать противоречия в своих радиоскриптах, когда готовил к изданию московское избранное с провокативным названием «Русский человек как еврей».
Мы с ним широко известны в узких кругах – так можно сказать про каждого из нас. Или как говорил в прошлом веке один деятель партийной кодле: «Мы собрались в узком кругу ограниченных людей».
Один из нас – все равно кто – вещает на Россию, хотя вряд ли там кто его теперь слушает. У другого – тоже все равно у кого – своя авторская радиопрограмма для здешних русских пенсионеров, которые, по незнанию английского, так и не вошли в американскую жизнь. Сотрудничаем в здешних конкурирующих русскоязычниках. Один называют «Бруклинской стенгазетой», а другой «Кремлевской правдой в Америке» (филиал московской «Комсомолки»), где недавно была забавная опечатка: вместо «Семья Обамы» – «Семя Обамы». Есть здесь еще одно комсомольское ответвление – от «МК», – в котором мы печатаемся оба. Можно и так сказать: на старости лет, «задрав штаны, бежим за комсомолом». Оба – люди небрезгливые.
Попали в Америку мы разными путями, но у обоих были в России вполне благополучные судьбы: один – литкритик и член Союза писателей, другой преподавал в Ленинградском университете марксизм-ленинизм (в здешних характеристиках – философию, хотя другой философии там не водилось). Кто был кто – какая теперь разница? Тамошнее наше преуспеяние вызывает кой у кого подозрение – не скурвились ли мы там? Нас подозревают не только другие, а мы – друг друга, но каждый – сам себя: а не засланы ли мы сюда, сами того не сознавая, Конторой Глубокого Бурения? Господи, каким устарелым языком я пользуюсь.
Оба – из обеспеченных советских семей: я – скорее папенькин, чем маменькин, сынок, папа – полковник погранвойск, а Стас – барчук из семьи крупного питерского партократа. Я – трезвенник, Стас – алкаш, но каким-то чудным образом частично излечил себя от этой пагубы с помощью самопсихоанализа, хоть и случаются рецидивы, как сегодня, например. Нелюбимый моей женой Фрейд – единственный еврей, которого Стас признает. Зато моя жена считает Фрейда давно вышедшим из моды шарлатаном, но она – не антисемитка, а, наоборот, филосемитка, коли терпит меня с моими закидонами, включая ревность. А если бы – о, ужас! – все было наоборот: мой друг – жидолюб, а жена – антисемитка? Не поменять ли их местами? Этакий гендерный перевертыш, а? А что бы я делал, если оба? О чем я, если жена к этой теме дышит ровно, а Стас – крутой антисемит: от рождения или всосал с молоком матери, я знаю?
– Ты же почти вылечился от алкоголизма, – говорю ему. – Попытайся теперь тем же манером с антисемитизмом…
– Антисемитизм неизлечим. И потом имею я право на собственное мнение? Не я же один! – И ссылается на гуляющий по Инету цитатник. Там все великие мира сего о евреях: от грека Демокрита и римлянина Тацита до наших Льва Толстого, Достоевского и Чехова, немцев Гегеля, Канта и Вагнера и даже француза Вольтера.
– Уж коли ты помянул последнего, то, перефразируя его знаменитые слова о Боге, можно сказать, что, если бы евреев не было, их следовало бы выдумать: универсальный козел отпущения.
Среди великих антисемитов много тех, кого я люблю. Тот же римский стоик Сенека, пусть он и писал о евреях: «Этот преступный народ сумел приобрести такое влияние, что, побежденный, диктует законы нам – победителям». А Тацит, нравственнейший из римских историков и блестящий латинский стилист, искренне поражался, что евреи считают преступлением убийство любого новорожденного беби, в то время как спартанцы сбрасывали неполноценных детей с Тарпейской скалы.