Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Аланы — гордый народ. Аланы всегда говорили: под еврейскую голову идти — свою отдать.
— Время такое пришло, что они ни одним аланам опасны. То же маскаты скажут и гузы, и персы, и савиры, и все. Всем народам стали те смертельной угрозой…
Все жарче, все трепетнее звучали слова, все безраздельнее овладевала собравшимися давнишняя стожальная боль, так беспощадно язвившая их сердца жгучим ядом, настоянным на долгих всякого рода унижениях и насилиях, оскорблении святынь, бесконечных грабежах и развязном пренебрежении. Но те нравственные усилия, которых требовал незнакомый труд от этих малых слуг гигантского города, в общем-то поневоле угодивших в края духовного творчества, то напряжение чувств и ума, которое они пытались опробовать в эти минуты, делало их совсем невосприимчивыми к окружающей жизни, чьи жилы — время все также раздувались от наполнявших их несчетных событий. Люди, сидевшие у огня, уже не слышали затаенных шелестов живших вокруг них; еле уловимым шепотам-лепетам, порхавшим за глиняной стеной, без труда удавалось хорониться от их расслабшей бдительности… так что, когда вдруг вздрогнули ветхие стены, с потолка полетели куски сухой глины и в лачугу ворвались изрыгая хриплые ругательства люди, сверкавшие оголенными саблями, — сидевшие у огня только рты раскрыли…
Потом во взметенных искрах очага их вытаскивали в звездный мрак ночи, вспыхивали факелы, гася небесные светила, люди бросали людей наземь, вязали руки, кого-то непокорного охаживали кистенем, кого-то били древком пики… И вот уже энергические каратели крушили копьями жалкую глиняную хижину, в курящиеся дымом и пылью развалины летели жадные факелы, впиваясь огненными клыками в разбросанные войлоки, в оголившиеся ребра ивово-тамарискового остова погубленного жилища.
И видом, и нравом освиневшая Хазария, возлежа на пуховых тюфяках, продолжала следить маленькими косоватыми заплывшими глазками за всякой попыткой возрождения в порабощенной ею человеческой массе нравственного чувства и самостоятельной мысли, блюдя безопасность своего распутства. Однако, расплываясь рыхлым телом по золотому шитью подушек, могла ли она поверить, что ей по-настоящему может что-то угрожать? Ей, загородившейся от мира такой железной силой, какая не снилась даже вовсе потерявшей меру в своей заносчивости Куштантинии? А что до наполнявших ее многочисленных народов, рабов своих удовольствий, она была всецело убеждена, что яд, брошенный ею в ту многоликую, многоязыкую толпу — стремление к упроченью и улучшению качества житейских радостей — давно разъел традиции отдельных племен, а потому навек разрушена их сила, как внутренней, так и межплеменной сплоченности, и, следовательно, уничтожена самая сила сопротивления. Но не могла понять, не могла и почувствовать жируха, что давно гложет ее болезненное тело смертельная глубинная язва. Оттого в случае возобновления превратно понимаемых ею приступов болезни (будь то народные восстания или дворцовые заговоры) Хазария всякий раз стремилась заглушить неясную нутряную боль блеском чудовищных расправ или какими другими ритуалами правящей верхушки во вкусе рабби Акибы[389]с тем, чтобы сразу по их окончании пуститься в привычное разгулье на лугу земных удовольствий.
По-летнему жаркое солнце сияло над громадной площадью одного из рынков Итиля, истинно сходствовавшему с волшебным лугом, облекавшим в плоть самые сладостные человеческие мечты. Сколько услад! Сколько роскоши! И хотя этот рынок был предназначен в основном для торговли скотом — скотом четвероногим, скотом двуногим, — здесь возможно было за один обход к приобретенному у льстивого темнокожего торговца из Счастливой Аравии глазастому жеребцу, с изогнутой по-лебединому шеей, прикупить и все снаряжение самой искусной работы, а пузатой рабочей кобыле — надежный хомут; здесь же можно было заполучить игривых двенадцатилетних смуглянок с юга или похожих на только что распустившиеся белые и влажные кувшинки — девушек, привезенных с берегов Варяжского моря, а к этому приобретению добавить дюжину — другую тонкорунных лазских овец и парочку светло-бурых коров с огромным выменем, а заодно прихватить круглую плетеную клетку с довольно мелкими, но редкостно яркими птицами, закатывающими на диво неприятный галдеж; немного сочных красноватых фиников, чтобы нескучно было продолжать эту восхитительную прогулку… Вот нарядные накидки, подбитые дымчато-розоватым с едва различимыми пестринами рысьим мехом, смотрящиеся столь нелепыми под этим пусть не жгучим, но вполне жарким солнцем. А вот нескромно улыбаются такие ловкие юные танцовщики из Александрии. Сплошь расшитые меленькими цветными камушками женские башмачки и сандалии. Вновь напоминающие о холодах, которые не за горами, связки сверкающих на солнце соболей, разложенные по цвету и достоинству горы шкурок черных и белых лисиц. Дорогая посуда, очень похожая на серебряную, бальзам для восстановления выпавших зубов, длинные или круглые подушки, золотые побрякушки, местное и привозное вино, агатовые кубки, шахматы из черного дерева и зеленого камня, потешные чернокожие младенцы, сласти, обученные псы для охоты, томительные ладан и смирна, нард и алоэ …
А если человек, зашедший сюда, уже успел всем этим пресытиться либо высшие силы за многие годы службы себе рассудили наградить его равнодушием к приманкам сего мира, то для такого случая здесь же были предусмотрены омолаживающие зелья и разжигающие снадобья, чтобы ни для кого из смертных не стало возможным выпростаться из жгучей паутины вожделений до скончания дней.
В многоцветьи и какой-то глупой приподнятости той суеты, которая царила вокруг, в числе прочих бражников, слетевшихся на запахи ладана и сдобренного пряностями вина, на запахи сладострастия и золота, шли два человека сквозь сверкание удостоверений того, что у определенных сословий, у отдельных народов именуется величием. Целый отряд копейщиков сопровождал этих двух человек, ведь один из них был Самуилом Хагрисом — великим тарханом, кому, в сущности, в числе еще нескольких десятков его сородичей и принадлежало это царство победившей плоти. Большинство торговцев падало перед ним ниц, как перед каганом, осыпая безучастные ко всему драгоценные башмаки его обрывками молитв и гимнов. Не смотря на то, что годы выбелили ему бороду, а еще изрядно проредили торчавшие из-под маленькой шапочки длинные седые пряди, темные глаза Самуила, выглядывавшие из собранных в пухлые кружки складок бледной и влажной кожи, были наполнены прежней молодой алчностью, точно взглядом пытались выпить все то, что уже не могло употребить его большое тело. А рядом со старым Самуилом Хагрисом шел еще довольно молодой, но в силу давно настигшей его наследной малоподвижности довольно грузный человек с чертами женомужескими. Кто знал его пятнадцать лет назад, когда он впервые ступил на обетованную землю новой Палестины, новой Иудеи — благословенного Итиля, вряд ли тот быстро разглядел бы в этой одутловатой довольно таки антипатичной харе продолговатое смугло-матовое большеглазое лицо юного Хозы Шемарьи. И тем не менее это был он, являя собой вещественное свидетельство казалось бы невозможных подарков судьбы. Ведь он, ограбив брата Моисея, был сам ограблен по прибытии в Итиль. Что бы ему оставалось при таких-то обстоятельствах? Продаться в рабство? (Но какой из него работник!) Или попытаться вернуться в Киев. Но после такого надругательства не просто над евреем, но еще и над собственным братом киевский кагал, вероятно, подвел бы его под херем[390], и ладно, если бы его только бичевали и положили на порог синагоги, чтобы каждый выходящий перешагивал через него, но ведь отделенный от общества он мог бы просто умереть с голода. Но в том-то и состояло манящее чудо Итиля, что, несмотря на господство здесь иудейского закона, иудейских ценностей, здесь, как и во всех время от времени восстающих вавилонах, над всеми нормами и традициями возвышался верховный закон случайной выгоды. Он всегда почитался народом Хозы за то, что именно он среди зыбей извечного поиска недостижимого земного блаженства возносил его на самый гребень высочайшей из волн с тем, чтобы время спустя в который раз низвергнуть его в пучины убожества, где не одаренному творческой искрой ему должно было дожидаться очередной счастливой волны. Хозе привалила такая удача, какой, казалось бы, и не может существовать на этой земле, повезло так, как везет одному из десятка тысяч: волею случая он попал в руки искушенных дворцовых блудниц и, геройски пройдя по их пахучим ложам, все же сумел крепко зацепиться за одно из них, а принадлежало оно дочери дворцового винодела — женщине родившейся на десять лет раньше его и носившей имя Елисавета. Здесь он бросил якорь, но на том завершить свое счастливое плавание никак не собирался. Какими способами он дальше двигал вперед свой корабль становилось все менее различимо для окружающих, но за пятнадцать лет дотолкал свое счастье до той ступени, что вот вышагивал по итильскому рынку плечо к плечу с самим великим тарханом Самуилом Хагрисом.