Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И остается только молиться, чтобы у Розы достало сил разгрызть эту чертову мясную косточку, это богоугодное заведение заживо и спокойно выплюнуть.
Воспылав негодованием-на-недооценку сразу и за себя, и за Розу, Цицерон Лукинс, пожалуй, оказался гораздо ближе к той задаче, о выполнении которой даже не помышлял, когда заходил в этот кабинет: стать не только промежуточным поверенным Розы, но – да, еще и ее суррогатным, приемным сыном, адвокатом одинокой души, тотемным животным духом. Последним спутником ее жизни, запасным питчером, который заменит ей и Дугласа Лукинса, и Арчи Банкера. Спасательным тросом, по выражению социальной работницы. Он решил, что не выкажет ни малейшего рвения, когда встанет вопрос о его роли, и будет по-прежнему считать, что согласился лишь подписать запросы, которые позволят приходящим врачам порекомендовать Розе хирургическую операцию по разблокировке кровяного давления в области нижнего отдела кишечника; согласно некоторым диагнозам, такая операция могла бы способствовать восстановлению когнитивной функции, а заодно и эмоционального термостата, так чтобы она снова могла управлять рулем собственной участи под конец жизни.
Цицерон отчасти сомневался, но не собирался мешать их попыткам.
Просто ему не хотелось стать тем человеком, который сообщит Розе, что ей больше нельзя возвращаться к себе домой. И что если она захочет покинуть стены лечебного центра имени Льюиса Говарда Латимера, то ей остается надеяться лишь на гостеприимство одной из своих замужних сестер – а их Роза давным-давно испепелила презрением за удушливый конформизм, то есть за переезд во Флориду. Наверняка их отпрыски живы, но сами они давно лишились рассудка! Нет, услышав, что Роза находится в чуть ли не коматозном состоянии, Цицерон подписал бумажку, которую требовалось подписать, и вышел, так и не воспользовавшись приглашением войти в палату и взглянуть на больную. Он поскорее вышел из этого унылого учреждения, сунул галстук в карман и зашел в ближайшую пиццерию. Съел в честь Розы кусок “Куинса” с добавочной порцией сыра – именно этим она питалась, помимо сока “V-8”, – а потом пошел ловить поезд F. И, раз уж его занесло по делу в город пяти районов, решил перед своим Джерсейским транзитом ненадолго задержаться на Манхэттене – заглянуть на Вест-Сайд-хайвей и лизнуть чей-нибудь член. И чем больше, тем лучше.
* * *
У луны его жизни было два лика, две стороны: одна – светлая, другая – темная. Вот сторона, освещенная солнцем: неуклонное овладение словарем, который помогал ему формулировать догадки относительно тех малоизученных ложных положений, что навязывают свой диктат окружающей повседневной жизни, и позволял обрушиваться на эти положения с суровой и блестящей критикой. Цицерон Лукинс научился громить семинары, как когда-то громил шестиклассников, своих шахматных противников: вначале он разбивал в пух и прах ряды их пешек, а потом обходился с главными фигурами, как с пешками. В этом ярком свете Нью-Джерси, в комнатах для семинаров, в уставленных книгами кабинетах и в полных аудиториях, где Цицерон вставал, чтобы опутать лектора своими замысловатыми сомнениями, облеченными в вежливую форму, – в этом ярком, бескомпромиссном свете Цицерон завладевал вниманием своих наставников. Под их руководством он начал публиковать статьи и участвовать в конференциях. А потом, уже не дожидаясь ничьего разрешения, принялся писать свою первую книгу, самовольно поднявшись уже на ту ступень, где стояли его вчерашние наставники.
А темная сторона? Свою вторую жизнь Цицерон начал под руководством совсем другого наставника – заезжего аспиранта Дэвида Янолетти, тридцатидвухлетнего итальянского еврея, чья молодая лысина уравновешивалась буйной темной растительностью, служившей как бы вторым, скрытым под одеждой, костюмом. Эта растительность выглядывала отдельными завитками из-под воротника и рукавов рубашки и окутывала его скользкое маленькое тело точно так же, как тело Цицерона окутывала шоколадная пигментация: оба, раздевшись, не оставались совсем уж голыми. Наставничество Янолетти проявилось в том, что он помог второкурснику Цицерону расстаться с девственностью, преодолеть глупые опасения, что здесь, в Джерси, ему позволено исповедовать гомосексуальность лишь теоретически, и доказал, что здешний научный Эдем вовсе не обязан являться еще и монастырем.
Те забавы, которые Цицерон пару раз испробовал в Саннисайде, в уборной при спортивной площадке, конечно, предлагались и по эту сторону Гудзона. Пограничная река! Явная Судьба, да? И в самом деле, чем, интересно, занимались тут Льюис и Кларк? Или, если уж на то пошло, Аллен Гинзберг? И вот, с такими-то мыслями, Янолетти усадил Цицерона в свою “Тойоту-Короллу” (Цицерон в ту пору еще не умел водить машину – и хотя бы в этом являлся абсолютно типичным нью-йоркским пареньком) и повез его на обзорную экскурсию по славным притонам и прочим сортирным достопримечательностям, расположенным вдоль платной автострады Нью-Джерси: зона отдыха “Дж. Фенимор Купер”, зона отдыха “Джойс Килмер”, станция обслуживания “Клара Бартон”, и особенно годная и плодоносная станция обслуживания “Уолт Уитмен”.
Видя затруднения Цицерона, боявшегося вождения, Янолетти сделал ему прощальный подарок в конце семестра, в один теплый майский вечер: он повез Цицерона в город его юности, хотя Цицерон даже не смотрел в ту сторону после смерти родителей. После вкусного, но легкого (что было благоразумно) ужина в итальянском заведении на Гудзон-стрит щедрый любовник познакомил его с грузовиками, которые прятались в тени разрушенного Вест-Сайд-хайвея, где они были припаркованы разгруженными и открытыми (чтобы избежать вандализма со стороны случайных бандитов), а главное – приобщил к тому, что творилось почти каждый вечер внутри и вокруг этих грузовиков. Вот там Цицерон и открыл для себя – не просто теоретически, умозрительно или понаслышке, – а открыл для себя в самом буквальном, физическом смысле, убедившись во всем собственными глазами, ушами, носом, руками и членом, – ту бесстыдную гомосексуальную вакханалию, которая стала возможной на небольшом историческом отрезке между Стоунуоллскими бунтами и появлением СПИДа.
Хотя с тех пор у Цицерона всегда имелись возможности – и в Принстоне, и пока он преподавал в Ратджерсе, и в обществе заезжих профессоров, и в поездках на конференции в одиночку, – встретить какое-нибудь новое воплощение Янолетти (что иногда случалось), и хотя вскоре Цицерон сам научился водить, он еще пару лет регулярно наведывался к тем самым грузовикам.
Он нисколько не стыдился этой темной стороны. Просто она действительно оставалась темной – даже для самого Цицерона, когда он ее посещал. Все определяла лицевая сторона его натуры: “Неси свою любовь, как небо” – да, но как быть, если то, что является для тебя любовью, даже не видно и непредставимо с земли? И все же предметом его интереса и любви была одна луна, просто двуликая: в этом Цицерон даже не сомневался. Если целью его поисков на солнечной стороне была способность мыслить с критической остротой, чтение литературы и философских работ, созданных биологическим видом, стремящимся к самопознанию, то не являлось ли все это попыткой дать имена невнятице и неразберихе, которую порождали те всплески истинной человеческой свободы, что происходили на темной, оборотной стороне? Чем еще были все его занятия теорией, его ненасытное копошение в трудах Ницше, Барта, Лакана и всех прочих, как не попыткой опутать тенетами языка ту великолепную другую жизнь, где тянутся друг к другу и переплетаются мужские тела, влекомые своими несоизмеримыми желаниями?