Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Самсынг ин ерайз! – сиреной завывает Тома. – Ваз со ынвайтинг!
– Самсынг ин ер смайл! – я тоже делаю, что могу.
И дальше гнусавым, но задушевным дуэтом:
– Something in my heart told me I must have you!
И на этом месте начинаем ржать. Просто невозможно удержаться. И ржем наверное добрых полчаса. То есть, конечно же, вечность. Но мы оба понимаем, как серьезно звучит это слово. И поэтому не станем произносить его вслух. По крайней мере, не сейчас.
Сейчас надо петь дальше. Хорошо, что Тома помнит слова. А я могу просто подвывать. Чем смешнее, тем, как я понимаю, лучше. Не знаю, почему. Но главное, что оно работает.
– Стрэнжырз инзынайт! Ту лонлы пипал! – истошно орем мы, до предела опустив оконные стекла, чтобы весь мир стал свидетелем наших усилий, и никто бы не отвертелся от этой чести. – We were strangers in the night! up to the moment! when we said our first hello-о-о-о!
В переводе это, конечно же, означает: «Ты видишь?! Там у обочины припаркована самая настоящая фура! Да ладно – фура! На асфальте появилась разметка! Ну ни фига себе, живем! Еще как живем, ты видишь эти посадки по краям дороги? Скажу тебе больше, за ними – рапсовые поля. Да иди ты! Истинно тебе говорю».
Вот как-то примерно так.
– Ольштын, – говорит Тома.
– Что?
– Указатель проехали. Ольштын – пять километров.
– Отлично. Оттуда до Гданьска примерно полторы сотни.
– На самом деле, сто семьдесят. Но неважно. Все равно недалеко.
– Лучше бы, конечно, какой-нибудь Эльблонг, – мечтательно говорю я. – Или вообще Новы-Двур. Но ладно, фиг с ним, доедем. Полчаса назад меня бы и Улан-Батор устроил, будем честны.
– Упаси боже, – строго говорит Тома. – Какой может быть Улан-Батор, когда у нас кошки голодные?
– Еще не голодные, – твердо говорю я. – По моим прикидкам, сейчас часа три ночи, никак не больше.
И достаю из кармана телефон. 2:57 написано на его бодро сияющем экране.
– Два пятьдесят семь, – говорю я.
– А по местному еще на час меньше, – ухмыляется Тома. – Значит, будем в Гданьске в четыре, как я тебе и обещал.
Kyrie
– Ars subtilior, – говорит Родриго, – в переводе с латыни «тонкое», «изысканное» искусство – это направление западноевропейской музыки, существовавшее примерно до двадцатых годов пятнадцатого века. Историки традиционно рассматривают его как переходный период от средневековой музыки к ренессансной.
И умолкает, пока Рената переводит его речь с английского на литовский.
Лекция, даже такая простенькая – самая тяжелая часть выступления. Родриго – не любитель говорить. И языки ему никогда не давались. Тот же английский – столько лет учил, а все еще чувствует себя неуверенно, когда приходится говорить длинными предложениями. А по-литовски, хоть и прожил здесь несколько лет, до сих пор знает всего несколько вежливых фраз: «добрый день», «большое спасибо», «хорошего вечера», «пожалуйста, счет» и все в таком роде. Этого, впрочем, достаточно. Когда тебе не о чем говорить с людьми, учить языки – напрасная трата времени. А лекции перед выступлениями неплохо бы целиком переложить на Ренату. Рассказывать ей, похоже, нравится даже больше, чем петь. Удивительно, но бывает и так.
Надеюсь, она останется с нами надолго, – думает Родриго.
Вообще-то, обычно вокалисты в его ансамбле не задерживаются. Их можно понять.
С нами трудно, – думает Родриго. – Мало кто такое выдержит.
Он не то чтобы чересчур самокритичен, просто честен с собой. И очень хорошо знает, как обстоят дела.
– Многоголосные сочинения Ars subtilior, – говорит Родриго, – отличаются исключительной изысканностью нотации, ритма и гармонии и нередко рассматриваются как феномен музыкального маньеризма.
Едва дождавшись, пока умолкнет переводчица, он с нескрываемым облегчением добавляет:
– А теперь слушайте музыку.
Родриго вынимает из футляра продольную флейту, но прежде чем поднести ее к губам, смотрит на Роджера – как он? В порядке?
Вроде, в порядке. Хоть и выглядит сегодня как черт знает что. Вместо концертного костюма джинсы, серая сорочка и дурацкий пижонский куцый пиджак, шея замотана дешевой хлопковой шалью, отросшие волосы связаны на затылке узлом. Но все это делает его похожим не на проходимца, случайно затесавшегося в ансамбль, а на специально приглашенную звезду, высокомерно отказавшуюся соблюдать общие правила. Таков уж Роджер, ему все сходит с рук. Заявись он сюда, завернувшись в банную простыню, и публика будет недоумевать, почему все остальные музыканты одеты, как пугала, вместо того чтобы взять пример с коллеги и явить взорам образец благородной простоты.
Впрочем, неважно. Главное, Роджер – здесь. И органетто при нем. Не забыл на том берегу Стикса, не пропил в одной из бесчисленных забегаловок, которые, можно не сомневаться, круглосуточно открыты теперь и в раю, и в аду, специально для его, Роджера, удовольствия, чтобы не заскучал.
Удивительное дело, – думает Родриго, – и рай, и ад всегда казались мне глупой сказкой, из тех, какими лишенные воображения няньки пугают своих великовозрастных питомцев, однако в существование открытых там специально для Роджера кабаков я верую всем сердцем, истово, без тени сомнения. Поразительно все-таки устроен человеческий ум.
Господи, помилуй его и всех нас, – думает Родриго. Он всегда так думает перед началом выступления. Родриго совсем не уверен, что Бог действительно есть. Но без Него было бы слишком страшно даже браться за флейту, не то что играть. Никакое сердце не выдержит.
Поэтому – так.
O Felix templum jubila
Я открываю глаза и сразу снова зажмуриваюсь, потому что слева от меня за окном бешено пылает предзакатное солнце, а справа неумолимо сияют лампы так называемого дневного света. Никогда не видел ничего страшнее их тусклого бледого излучения; понятия не имею, почему оно так пугает меня, зато совершенно точно знаю, что если небытие все-таки существует и в один прекрасный день выйдет поохотиться на бродяжьи души вроде моей, оно станет ловить нас как рыб на блесну, сияющую вот так же, как эти проклятые лампы, белым, тусклым, жутким, прельстительным, обманчиво ясным светом.
Впрочем, хватит. Нет никакого небытия, я сам тому свидетель, готов подтвердить под присягой. Зато существует бесконечное число способов быть; я перепробовал достаточно, чтобы определиться с предпочтениями, и, положа руку на сердце, если бы пришлось выбирать только один, навсегда, оставил бы себе вот эту возможность сидеть слева от Родриго, который сейчас, как нарочно, чтобы меня подразнить, подчеркнуто медленно расчехляет свою драгоценную флейту, слишком долго подносит ее к губам, в последний момент, словно бы передумав играть, убирает, переворачивает страницы партитуры, тянет паузу, но вот наконец поднимает руку, посылая прощальный привет человеческому миру, не покинув который, не превратишься в звук, и мы следуем за ним, мы начинаем.