Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Висим на крючке в обнимку, — рассмеялся он и отодвинул стул от столика.
Я села.
— Зденек Орнест, знаменитый актер, — пожал он мне крепко руку и задержал в своей. — Не трусь, я выбрал тебя в сестры. Никакого флирта. Просто любовь.
— Вы репетируете роль?
— Как ты догадалась? Это слова из пьесы, которую я сегодня играю. Я за рулем и не могу пить на брудершафт. Так что будем на «ты» неофициально. В понедельник вечером у меня нет спектакля, и мы сможем закрепить наш союз по всем правилам.
— Это тоже из пьесы?
— Частично. А вообще-то пьеса дурацкая. Расскажи о себе.
Рассказывая, я упомянула шестьдесят восьмой год и Яна Палаха. Видимо, я говорила громко, и Зденек поднес указательный палец к моему рту. Русская речь и слово «танки» не прошли мимо слуха посетителей кафе, и они обернулись на голос. При Палахе я рисовала молча.
— Я бы не отважился себя сжечь, проще отравиться или на худой конец броситься под поезд, — произнес Зденек шепотом. — Но тут нужна была прилюдная акция. Впрочем, к делу это не относится.
— К какому делу?
Зденек не ответил. Он молча пил сок, я — вино. Куда-то девалось веселье.
Я спросила про Фридл. Разумеется, он знал о ее существовании, но в Терезине ее не видел. Или видел, но не обратил внимания. Ее хорошо помнит Рая, его первая любовь.
— А теперь к делу. Ты — тот человек, который выручит нас из беды. Это не из пьесы, правда. Помоги опубликовать «Ведем». В Москве. Мне сказали, что ты русская писательница. Может ваше издательство обратиться к Гусаку с официальным предложением издать «Ведем»? Пусть узнают, как еврейские дети переводили в лагере Пушкина, Лермонтова, Есенина… Ты могла бы это сделать, Лена? Это колоссальная литература… Исторический и культурный памятник. Как владельцы, мы имеем полное юридическое право передать тебе «Ведем». Тогда мы обожали все русское. «Путевка в жизнь»! В «Едничке» меня прозвали Мустафой, по имени главного героя. В журнале я подписывался «Орче», или «Мустафа», или «Фа». Лена, прошу тебя, подумай! Здесь мы уже пооббивали пороги разных издательств, все посылают подальше. Им нужно, чтобы слово «евреи» было вычеркнуто.
Прогулки по Праге. Рисунок сангиной на салфетке
Мы встречались со Зденеком каждый день, вплоть до моего отъезда. Он приходил первым, я издалека видела его фигуру в длинном темном пальто. На фоне памятника Яну Гусу он выглядел как оттиск в миниатюре. Полтора часа до начала его работы в театре мы то слонялись по центру, то отмерзали в кафе.
В мой весенний приезд — поезд Москва — Прага прибывал на Главный вокзал рано утром — Зденек поджидал меня на платформе с букетом первых фиалок, и его счастливый смех прокатывался эхом по вокзалу.
В пору, когда цвели акации, мы гуляли по Летнему саду (по-чешски «Летна»), взбирались по крутым холмам на Градчаны, обходили вокруг гигантского собора Святого Витта, спускались по бесконечным ступенькам к Нерудовой улице, а оттуда через Малостанскую площадь к Влтаве, там была чудная лавочка под развесистой, нежно-зеленой ивой. Зденек читал мне свои терезинские стихи. Его голос обладал гипнотической силой. Благодаря ему я стала понимать чешский.
— В четырнадцать лет я был сентиментальным юношей, любил Есенина, красивых девочек, природу и звезды. Но настоящим поэтом был Гануш Гахенбург. Послушай:
— С Ганушем я дружил еще в детском доме в Праге, отца у него не было, а мать, женщина легкого поведения, работала в баре гостиницы «Эспланада». Он был не от мира сего… Без Айзингера он бы пропал. Тот вдохновил Гануша на переводы, помню его «Парус» Лермонтова… Айзингер прививал нам любовь к литературе, учил отличать вечное от временного. Не путать Гете с Гитлером. Немецкое с фашистским. Вот только разницы между русским и советским не видел.
Куратор. Рваная бумага, расплавленный воск
Я продолжала смотреть рисунки, только теперь в кабинете заведующего отделом иудаики. Без надзора. Сама ходила за папками, сама возвращала их на место.
Когда я оставалась одна — заведующий преподавал в университете или встречался с кем-то в еврейской общине, — в его кабинет никто не входил. Кроме куратора. Для него я была подарком — понимала особенности детского рисунка, подмечала то, на что он не обращал внимания. Он сопровождал меня в поездках и даже пригласил к себе домой, где жил один со слепой мамой, которая во время войны была в Равенсбрюке и дружила с Миленой Ясенской. С ее чемоданом она вернулась из лагеря. Комната куратора напомнила мне кабинет профессора Эфроимсона — весь пол в бумагах, к столу вела узкая тропка. Весной мы ездили вместе с его мамой на дачу. Что-то вангоговское было и в пейзаже, и в согбенной фигуре его мамы, выдирающей сорняки наощупь. Куратор был явно ко мне неравнодушен — еще бы, нас свела Фридл, но на людях, в музее, обходил стороной.
Запись в дневнике, апрель 1988 года.
«Все очень неудачно складывается. Это кафкианское пространство. Такое страшное! Здесь все всего боятся. Куратор боится, что из‐за меня его не выпустят на конференцию в Израиль. Почему? Приехала из Италии Хильда, подруга Фридл, и мы встречались с ней на квартире главного раввина. А там все прослушивается. Так зачем же он ходил со мной? Мог бы встретиться с Хильдой отдельно. Ведь он прекрасно знает, что я общаюсь с Урбаном, ближайшим другом Гавела. „Здесь страшней, чем в Терезине. Многим страшней“, — сказал куратор. Кажется, у меня просветлело в голове, или, наоборот, затмилось сознание. Я поняла, что реальность — это то, что я игнорирую, проношусь мимо нее, взираю на нее с высокомерностью везучего человека, который смотрит сверху на копошение трусов, страшащихся собственной тени. Теперь жизнь поставила меня в такую ситуацию, при которой, чтобы не создавать неприятностей, мне лучше уехать, не входить в их мир, который совсем недавно казался моим, я притязаю зря. Я должна отказаться от своей идеи, все бросить и уехать отсюда, оставить Фридл и детей на попечение местных специалистов.
Странно. Вот так, наверное, чувствовала себя Фридл в эмиграции. Кто не свой — чужой. Свободомыслящий человек — эмигрант по определению. Заведующий отделом иудаики упредил меня быть осторожнее в выборе знакомых, кого-то беспокоят мои вечерние встречи, его просили мне это передать. Кто просил? Господи, я думала, что после совка, двадцати лет невыезда, я больше не столкнусь со всем этим! А тут, пока я перерисовываю рисунки, убиваясь горем над каждым, все та же паранойя. Письмо Сереже, где я описывала все, что здесь творится, исчезло со стола… Но я не сдамся. Доведу все до конца, у меня есть духовный помощник — Зденек Орнест».