Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Богов у них нет своих, есть человек самый большой, оттого и зовутся большие. Имя тому человеку Ленин.
— Живой? — спросили все с огромным интересом.
— Был живой, а теперь покойник. Однако он есть и ныне, помещается в городе, лежит в гробнице, сторожит свои большие дела.
Это одуны поняли. Им было близко чувство почтения к покойному герою.
— Постой, — припомнил неожиданно Шоромох. — У русских в срединном городе еще белый князь был, солнцеликий господин. А он теперь где? Он, знаете, был ледяной, а не солнечный, и дом у него был тоже из нетающего льда[13].
— Слыхал, уничтожили его, — сказал эвен. — Солнце поднялось, лед растаял, и стала лужа.
— Кто был на месте его?
— Ленин, — повторил эвен. Он оба раза повторил это имя совсем чисто. Его легко произносить на различных языках.
Молодежь сидела молча. Ей не следовало вмешиваться в разговоры старших. Но при втором повторении этого звонкого имени у мальчика Кендыка почти непроизвольно вырвался вопрос:
— Какой Ленин, видеть бы его…
— У меня есть лицо, — сказал эвен с таинственным видом.
Он порылся в своей берестяной табачнице и достал оттуда оборванный листок помятой и запачканной бумаги.
— «Исколу» затеяли большие для якутских детей, — сказал в пояснение эвен. — Такие бумажки привезли, детишек заманивать.
Листок представлял обрывок букваря. На листке было лицо, знакомое всему миру; даже сибирские туземцы в наиболее глухих захолустьях прямо говорили «лицо», так же, как некогда греки в Александрии тело Александра Македонского, находившееся в мавзолее, просто называли «сома» — тело.
Под лицом было пять знаков, непонятных для оду нов. Кен дык ткнул пальцем в знаки.
— Дай-ка сюда! — Он разложил листок и с пылающим взглядом стал быстро срисовывать лицо и знаки.
Он рисовал на белой бересте тонко очиненным кусочком березового угля, но лицо вышло у него похожим, а знаки совершенно тождественными. Северные народы вообще обладают большими художественными способностями.
— Как сказал ты? Ленин? — переспросил он опять.
— Вот, вот, вот, вот, вот: Л-е-н-и-н.
Он разделил без учителя указанное слово на пять звуков, и каждый из них соответствовал одному из пяти знаков. После того он быстро перевернул бумажный листок на другую сторону, где тоже были рисунки и слова. Там были нарисованы мелкие олени группами: один, два, три, четыре. В таком же точно роде ацтеки в Мексике записывали счет головами индеек. Под группами мелких оленчиков стояли цифры: 1, 2, 3, 4, а внизу была общая подпись тоже из пяти знаков, и, всматриваясь в них, Кендык с удивлением увидел, что они очень похожи на знаки предыдущей страницы. Он даже прочел их: л-е-н-и, а пятый знак стоял впереди и был похож на кружок или на открытый рот. Кендык открыл рот, сделал его круглым и почти непроизвольно выговорил «о». И вышло, таким образом, второе слово: олени. Второе слово, написанное на неизвестном языке незнакомыми знаками, расшифровал по-одунски мальчик.
— Ух, хорошо, — сказал он с увлечением — Новые слова. Еще какие есть слова?
— Не знаю, — признался эвен. Потом подумал и прибавил: — Ну, скажем, — совет, большаки.
— А знаки какие? — настаивал Кендык. Эвен опять подумал.
— Вот я тебе дам еще бумажку. Взял на цигарки, да уж пусть.
Он достал из табачного кисета обрывок газетного листка.
— Вот, — показал он. В заголовке стояло слово с теми же знаками: Ленин. Вторая половина была незнакомая, но эвен подумал и сказал: — Ленинград.
— А что это «Ленинград»? — настаивал мальчик.
— Город Ленина, — ответил эвен.
Ум его был такой же острый, как у одунского мальчика, и он успел нахватать от приезжей комиссии обрывки слов и знаний.
— А вот это советская метка, — сказал эвен; он достал из-за пазухи другой листок с рисунками, тоже для школьного употребления. — Вот видишь, это советская метка: горбушка да молот.
— Горбушка для чего? — спрашивал Кендык.
— Хлеб стричь.
Якуты косили сено кривою неуклюжею горбушей, которую каждый раз приходится заносить через голову. Она дает прокос круглый и неровный, с большими прорехами там, где сходятся разные круги. Маленькой горбушей — горбушкой — якуты называли стальной серп, который тоже был кривой, но гораздо короче горбуши. Другое имя серпа было «колосогрыз».
— А зачем горбуша и молот? — спросил с интересом мальчик.
— Горбуша для хлебных работников, — объяснил эвен, — а молот — для работников железного дела.
— Ах, — сказал с уважением мальчик, — ты все знаешь.
Эвен погостил и уехал, но жало его рассказов осталось в душе восприимчивого мальчика. Целыми часами он рассматривал рисунки на листах, неровные газетные строчки. «Как они бегут, — думал он. — Длинные-длинные, узкие-узкие, а все рядом. Какие слова тут написаны?» Он упорно разглядывал газетный листок, стараясь разыскать знакомые ему знаки.
«Вот Ленинград, вот еще раз Ленин. Кто был Ленин, откуда он взялся и каков его город? Как попасть в Ленинград? На запад, далеко, далеко, вниз по воде. Все доброе восходит от устья, вверх по воде, все хорошее восходит по воде, и нечего ждать, надо спуститься вниз по воде, навстречу хорошему. Так же и с запада раньше приходило все худое: злые начальники, казаки, злые болезни, обманщики-купцы, а теперь все, видится, стало по-новому: с запада стали приходить какие-то новые, неслыханные вести, большие работники, Ленин, большие приказы: „богатство отнимите от купцов…“ Город Ленина… Можно ли попасть в город Ленина, перейти через пустыни, спуститься вниз по воде и далеко идти? Жирная рыба тоже восходит от устья, вверх по воде, а осенью тощает, опускается вниз по воде и дохнет по дороге. Трудно идти по воде. И, может быть, если пойти по воде, то издохнешь, как тощая рыба. Ух, не знаю… Как бы узнать?»
Мальчишка в недоступной одунской глуши, от случайного слова проезжего эвена, от газетного обрывка, почувствовал жажду перемен, любознательное желание узнать что-либо новое, прыгнуть в это новое, как в прозрачное озеро, плавать в нем и забыть навсегда о своей унылой, постылой, голодной жизни.
Глава шестая
На заимке Спиридона Кучука, зимою и летом, рано поутру начиналась обычная возня. В хотонах (хлевах) мычали коровы, ревели быки и телята стучали недовольно в деревянную дверь своим деревянным ошейником, который не давал им высасывать ночью коров. Все хотели есть и пить, коровы стремились избавиться от молока, накопленного за ночь, и требовали, чтобы их подоили. В зимнюю долгую ночь, задолго до рассвета, и в летнее бессонное утро, когда, утомленные незаходящим солнцем, засыпали даже птицы на ветках, устав от хлопот, щебета и писка, — вставали домашние работники старика Спиридона и