Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Члены семьи, в которой мне выпало жить, относились ко мне по-доброму. Отец ни разу не оскорбил меня, а напротив, защищал так, как если бы я была его дочерью. Однако он не позволял мне ни бегать, ни ездить верхом, а когда я однажды потянулась к висевшему над очагом кривому мечу, шлёпнул меня по руке со словами: «Это не для тебя, дитя».
Я жила в гинекее, на женской половине дома, где меня обучали ведению домашнего хозяйства, музыке, ткачеству и всему тому, что, по понятиям горожан, надлежит знать и уметь девушке. Днём я училась, а по ночам, оставшись одна, плакала. Душа моя рвалась домой, к небу, которое есть бог, и дикой, вольной нашей матери-Земле. Мне недоставало нежного голоса небес, что вещают птичьим пением и верещанием степных сурков, раскатами грома и волнением безбрежного моря звёзд. Когда до меня доносился запах конюшни, лошадиный дух терзал мою душу. Я страдала по Диким Землям, по голым степям, по острым камням под ногами, по тому, как щиплет ноздри мороз на продуваемой ветрами зимней равнине, и по теплу рук моей Элевтеры, обнимавшей меня в ночи.
В амазонском языке нет слова «я», как не существует и понятия «амазонка». Это чужестранная выдумка. Мы называем себя просто «дочери» или, на нашем наречии, «тал Кирте», «свободные». «Элевтера», как я уже говорила, слово греческое; истинное же имя моей подруги — «Кирте».
Среди тал Кирте не произносят «я», но — «та, которая говорит» или «та, которая отвечает». Чтобы показать, что она выступает от своего имени, женщина моего народа предваряет высказывание фразой: «Таково движение души той, которая говорит». Ни одна из наших соплеменниц не воспринимает себя самостоятельной, пребывающей вне народа, отделённой от остальных личностью. Она не мнит себя хозяйкой собственного, отличного от иных, неповторимого внутреннего мира.
Когда одна из нас выступает на совете, она не произносит речь, как сделал бы эллин, со своей позиции, отъединив себя от других и от бога. Напротив, она призывает слова из глубин души — или, что то же самое, из самой земли. На нашем языке нет особого термина для обозначения этой субстанции всеобщности, но фракийцами схожее понятие именуется эдор, что переводится на греческий как «хаос». Это равнозначно небу и равнозначно богу. Бог есть то, что одушевляет всё сущее и наполняет пространство между сущностями, предшествуя и наследуя всему.
Прежде чем заговорить, любая женщина из свободного народа выдержит паузу, причём нередко — долгую. Нетерпеливые греки принимают это за тугодумие или глупость. Однако это ни то и ни другое, но, скорее, отчётливый и не сопоставимый ни с чем им известным способ видения окружающего мира.
В Синопе, когда мне впервые довелось услышать, как люди употребляют слово «я», это произвело на меня отталкивающее, тягостное впечатление. Даже после того как, усвоив его смысл, я по необходимости стала использовать его сама, оно продолжало восприниматься мною как нечто проклятое и опасное. Нечто способное — если не поостеречься и соприкасаться с ним слишком долго — поглотить саму мою суть.
Срок моего ученичества был определён следующим образом. Когда кобыла ожеребится (моё обучение, с точки зрения греков, являлось платой за лошадь) и этот жеребёнок войдёт в возраст и станет пригодным для седла, я могу выездить его и на нём верхом вернуться домой. Однако выдержать весь срок у меня не хватило терпения, и я, украв другую лошадь и оружие, пустилась в бега. Мне казалось, что стоит вернуться домой, и проклятое «я» навсегда останется позади, но, увы, оно уже отравило моё сердце мрачными сомнениями в том, что мне вообще удастся вернуться к дочерям такой, какой я была прежде. Я боялась перестать быть одной из них.
Когда одна из тал Кирте скучает по степи и небу, её гложет тоска не только по их красоте, но также и по их суровости. В глазах свободного народа предчувствие своей смерти и безразличие к этому небес есть самое острое и яркое удовольствие, придающее бытию особую ценность.
Эта тайна внушает горожанам ненависть и страх. Боясь её, они воздвигают стены и зубчатые башни — не столько против захватчиков из плоти и крови, сколько против того неведомого и непостижимого, чего они стремились не слышать и не видеть, о чём не хотели думать и что пытались забыть навсегда. Обитатели тесных и вонючих кроличьих садков ненавидят тал Кирте именно потому, что само существование свободного народа является для них постоянным напоминанием об ужасе. Очевидно, коль скоро им приходится затрачивать такие усилия и воздвигать подобные сооружения в надежде отгородиться от того, что является для нас естественной средой обитания, они в сравнении с нами ничтожны. Вот почему им присуще стремление истребить нас, и вот почему являлись к нам их вожди, сначала Геракл, а потом и Тесей.
Как-то раз, в Синопе, мне довелось увидеть великого Геракла. Ему, прославившемуся своими подвигами, в ту пору уже перевалило за сорок, но он всё ещё производил потрясающее впечатление. Все горожане высыпали на улицы, чтобы его увидеть.
Аэды и рапсоды воспевают Геракла как человека, в одиночку отнявшего у Ипполиты пояс девственности, но это ложь. В Дикие Земли он явился на двадцати двух кораблях, в сопровождении тысячи воинов, и не тупых увальней, вооружённых копьями с кремнёвыми наконечниками, но настоящих бойцов в железных посеребрённых панцирях и шлемах из электра[6] и золота, прикрывающихся тяжёлыми, как колёса подвод, щитами с бронзовыми накладками.
Жителям Синопа очень хотелось увидеть этого прославленного силача в деле, и они даже определили награды: бронзовый котёл для того, кто продержится против него до счёта «десять», и талант[7] серебра — для того, кто свалит великого человека с ног. Гераклу — это было видно по всему — такого рода забавы наскучили давным-давно. Но хотя состязания не представляли для него ни малейшего интереса, он по-прежнему выходил на поединок с любым, кто на это решался, и боролся с таким неистовством, что жёны уже стали бояться, как бы сын Зевса, хоть и давно переживший пору своего расцвета, не переломал, не рассчитав сил, их мужьям хребты или шеи.
Геракла постоянно окружала целая толпа льстецов и приживальщиков, и всё же мне удалось протолкнуться поближе и приглядеться к нему. Не было сомнений в том, что его сила имеет не человеческую, а божественную природу. Достаточно было взглянуть на него, чтобы понять: немейского льва, шкуру которого Геракл продолжал носить на плечах, он и вправду мог убить голыми руками. Ширина его плеч, бугры мышц и массивные колонны бёдер поражали. Но моё детское воображение более всего потрясла не мощь Геракла, а его печаль.
Он не был свободен. Никогда не был свободен, ибо представлял собой сосуд, сотворённый (и искажённый) небесами. Даровав ему непреходящую славу и место среди звёзд, Провидение возложило на него обязанность ниспровергнуть существующий миропорядок. И Геракл, свершив свои подвиги, эту задачу выполнил.
Всякий раз, когда толпа прихлебателей и зевак хоть чуточку расступалась, я старалась поймать взгляд героя, и однажды, похоже, мне это удалось. Понял ли он, когда наши глаза встретились, к какому народу я принадлежу? По-моему, понял, понял мгновенно. Он победил нас и подал пример другим, стремившимся подражать ему, однако весь его облик свидетельствовал не столько о гордости, сколько о сожалении и раскаянии. «Я выполнял волю моего отца, — говорил мне, казалось, Геракл, взглядом умоляя о прощении. — У меня не было выбора».