Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Джерри женат в четвертый раз, — сказал Швед с улыбкой. — Абсолютный семейный рекорд.
— А ты?
Я уже прикинул, что, судя по возрасту трех его мальчиков, блондинка слегка за сорок с клюшкой для гольфа была второй или третьей женой. И все-таки развод как-то не вписывался в картину жизни человека, так яростно отрицающего все иррациональное. И если развод имел место, то инициативу проявила «Мисс Нью-Джерси». А может, она умерла. Или жизнь с человеком, задавшимся целью создать идеальный брак, с человеком, душой и телом преданным идее стабильности, заставила ее наложить на себя руки, может, это и был тот шок, который… Упрямые попытки добыть недостающий кусочек, который помог бы увидеть Шведа целиком и связать все части между собой, заставляли меня примерять к нему самые разные напасти, следов которых не было и в помине на его красиво стареющем безупречном лице. Мне было так и не определить, являлась ли эта гладкость чем-то вроде снежного покрова, или слой снега не скрывал под собой ничего.
— Я? Две жены — предел моих возможностей. По сравнению с братом я паинька. Его последней женушке едва за тридцать. Вдвое моложе него. Джерри из тех врачей, что женятся на медсестрах. Все четыре были медсестрами. Боготворили землю, по которой ступает нога великого Доктора Лейвоу. Четыре жены, шестеро ребятишек. Вот от этого бедный папа впадал в растерянность. Но Джерри крупная персона, парень, который командует, король среди хирургов — в больнице перед ним все ходят на цыпочках, — и отец подчинился. Пришлось. Иначе он потерял бы Джерри. Мой младший братишка не любит миндальничать. При каждом известии о разводе отец кричал и стучал кулаками, сто раз грозился пристрелить Джерри, но как только братец обзаводился новой женой, заявлял, что она еще восхитительнее, чем прежняя. «Красавица, куколка, моя девочка!..» За малейшую критику любой из жен Джерри отец готов был задушить. А детей Джерри просто обожал. Пять девочек, один мальчик. Отец любил мальчика, но именно девочки были светом его очей. Ради этих детей он готов был на что угодно. Ради всех наших детей — тоже. Когда мы все были с ним и все внуки в сборе, отец был на седьмом небе. Девяносто шесть лет, и ни дня не болел. Потом случился удар, и шесть месяцев перед смертью были очень тяжелыми. Но он хорошо прошел по дистанции. Хорошо прожил жизнь. Настоящий боец. Кладезь природных сил. Человек, который не знал препятствий.
Когда он говорил об отце, слова словно летели и парили, голос наполнялся восторженной любовью и без стеснения подтверждал, что всю его жизнь пронизывало желание оправдать ожидания отца.
— А страдания?
— Могло быть гораздо хуже, — ответил Швед. — А так только шесть месяцев, да и то половину времени он не осознавал, что происходит. Просто однажды ночью он ускользнул… и мы его потеряли.
Под словом «страдания» я разумел те страдания, о которых он говорил в письме, вызванные, как было сказано, «ударами, выпавшими на долю тех, кого он любил». Но даже если бы я захватил с собой письмо и предъявил ему, он отмахнулся бы от ответа с такой же легкостью, с какой как-то в субботу пятьдесят лет назад на городском стадионе стряхнул с себя полузащитников команды «Саус-Сайд», самого слабого нашего соперника, и установил рекорд штата, забив четыре раза, поймав четыре паса подряд. Конечно же, подумал я, конечно, моя жажда обнаружить фундамент его характера, неизбывное подозрение, что за тем, что я вижу, скрывается нечто еще, разбудило в нем опасение, что я могу пойти и дальше и в какой-то момент объяснить ему, что он вовсе не тот, каким хочет быть в наших глазах… Но зачем, собственно, тратить на него столько мыслей, подумал я. Откуда такая жадность в стремлении понять этого парня? Неужто голод вызван тем, что однажды, давным-давно, он сказал именно мне: «Да, Прыгунок, в баскетболе такого не было»? Зачем эта мертвая хватка? Что со мной происходит? Здесь ничего не отыщешь. Он именно такой, как выглядит. На него можно только смотреть. И всегда было так. Эта целостность не наигранна. Ты пытаешься раскопать глубины, которых не существует. Сидящий перед тобой человек — воплощение пустоты.
Но я ошибался. За всю свою жизнь я не ошибался сильнее.
2
Давайте вспомним о времени энтузиазма. Американцы руководили тогда не только своей страной, но и двумястами миллионами людей в Италии, Австрии, Германии и Японии. Процессы над военными преступниками очищали землю от этих дьяволов — раз и навсегда. Атомная энергия была целиком в наших руках. Ограничения на потребление подходили к концу, контроль над ценами ослабевал. Взметнулась грандиозная волна борьбы за свои права. Рабочие автомобильной, угольной и сталелитейной промышленности, транспортники и моряки — представители миллионов трудящихся требовали дополнительной доли и ради ее получения готовы были подниматься на забастовки. А мальчики, вернувшиеся с войны живыми — наши соседи, родственники, старшие братья, — играли по воскресеньям в софтбол на поле позади Ченселлор-авеню и в баскетбол на заасфальтированной площадке у школы; карманы у них были набиты купюрами выходного довольствия, а радиоголоса призывали брать от жизни то, о чем они и мечтать не могли в довоенные времена. Обучение в старших классах началось для нас через шесть месяцев после полной и безоговорочной капитуляции Японии в момент наивысшего коллективного опьянения, которое когда-либо переживала Америка. Всеобщий взрыв энтузиазма заражал. Все вокруг нас кипело жизнью. Время жертв и самоограничений отошло в прошлое. Депрессии словно и не бывало. Все разом пришло в движение. Закрывавшая котел крышка сброшена. Американцы должны начать все сначала, дружно, все вместе.
А если все это, то есть победоносное завершение огромного этапа, перевод стрелок на часах истории, освобождение целей и планов народа из-под власти прошлого, было все еще недостаточно для истинного вдохновения, то на помощь спешил наш собственный микромир, решимость всей общины сделать так, чтобы нас, детей, навсегда миновали бедность, невежество, болезни, социальная несправедливость, страхи, а главное — жалкое прозябание. Вы не должны потерпеть крах! Добейтесь реализации и успеха!
Несмотря на подспудно бегущий ручеек тревоги — ежедневное напоминание о постоянной угрозе неблагополучия, которого можно избегнуть лишь столь же постоянным прилежанием; несмотря на всеобщее недоверие к нееврейскому миру; несмотря на страх поражения, въевшийся в души многих семей со времен Великой депрессии, наша община не прозябала в мрачности. Все вокруг озарялось прилежным трудом. Вера в будущее была безгранична, и мы неутомимо направляли парус в сторону успеха: лучшая жизнь должна была стать нашей. Наша задача — ставить перед собой задачи, наша цель — иметь цели. Этот призыв нередко отдавал истерией — воинственной истерией тех, кто по опыту знал, с какой легкостью даже и малое враждебное зерно безнадежно ломает человеческую жизнь. И все-таки именно этот призыв — пусть эмоционально перегруженный внутренней неуверенностью наших родителей, отдающих себе отчет в совокупности противостоящих сил, — придал нашему мирку черты единства. Весь взрослый мир непрерывно твердил нам: не разгильдяйничай, доводи дело до конца, не упускай никаких возможностей, используй все преимущества, ни на минуту не забывай о значимом.