Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И все же наше существование со всей неизбежностью зависит от вечно повторяющегося разделения, ухода от знакомого, без чего невозможно никакое развитие, все дальше и дальше от архаического, безопасного места. Увлеченные призрачным танцем жизни, мы однажды упадем в объятия ностальгии; первоначальный смысл этого слова означает «боль по дому». Следует помнить, что война этой двойной программы прогресса против регресса не прекращается внутри нас ни на день. Когда желание «не выходить за порог» преобладает, наш выбор – не делать никакого выбора, откинуться в кресле, окружив себя комфортом и уютом, даже когда это начинает идти нам во вред и заглушает требования души. Каждое утро ухмыляющиеся близнецы-домовые, страх и летаргия, устраиваются в ногах у кровати, поджидая нашего пробуждения. Страх слишком отдалиться от дома, страх неизвестного, страх столкновения с безбрежным пространством заставляет малодушно возвращаться к заученным ритуалам, традиционному мышлению и знакомому окружению. Раз за разом проявлять робость перед задачей жизни – это своего рода духовная аннигиляция. На другом фронте летаргия соблазняет льстивым шепотком: расслабься, не пори горячку, сбрось пар, дай себе чуть передохнуть… порой это «чуть» затягивается надолго, иногда и на всю жизнь, превращаясь в форму духовного забвения. (Как советовал мне один приятель в Цюрихе, «когда одолевают сомнения, пропиши себе шоколадку».) Но и путь вперед, как кажется, грозит смертью, как минимум всего привычного и знакомого, да и смертью того, кем мы были все это время.
То, как разворачивается эта изначальная двусмысленность, хорошо показано в стихотворении Д. Г. Лоуренса «Змея»: человек направляется к деревенскому колодцу, чтобы набрать воды, и натыкается на змею, которая спокойно греется на солнышке, словно не замечая подошедшего человека. Затем какое-то время они рассматривают друг друга. С одной стороны, рассказчика восхищает величественность этого создания, с другой стороны, он боится приближаться к змее. Наконец, не в силах перебороть свой страх, он швыряет пустое ведро в змею. Понимание того, что змея предпочитает обитать в тех самых глубинах, которые так пугают человека, – вот что побудило его к этому судорожному движению. Он пытается убить свой страх, напав на животное, как некоторые нападают на геев за то, что те невольно пробудили в них бессознательную озабоченность собственной сексуальной идентичностью, или на представителей этнических меньшинств просто потому, что они не вписываются в ограниченный кругозор Эго. Страх перед глубиной, который испытывает рассказчик, вполне объясним. Но, нещадно ругая себя за этот поступок, он понимает, что встретил не иначе как одного из повелителей жизни, а сама эта встреча – приглашение к новой, неведомой прежде свободе. Испуг же вызвал робость души, жить с которой придется до конца дней.
В ежедневном противостоянии этим домовым страха и летаргии мы вынуждены выбирать между тревогой и депрессией, поскольку и та, и другая порождается дилеммой повседневного выбора. Нашим спутником станет тревога, если мы решимся на следующий этап своего путешествия, а депрессия – если предпочтем оставаться на месте. Мы оказываемся словно бы перед указательным камнем из русских сказок, стоящим у развилки дорог, и ничего не остается делать, как выбрать какую-то из них, хочется нам этого или нет. (Как сказал Йоги Берра[11], наш замечательный американский философ: «Если ты оказался у развилки дорог – смело хватай эту вилку в руки».) Отказ от осознанного выбора пути почти гарантированно означает, что выбор за нас сделает психе с дальнейшей перспективой депрессии или той или иной формы болезни. Однако шаг на незнакомую территорию немедленно пробуждает другого неизменного нашего спутника – тревогу. Очевидно, что психологическое или духовное развитие всегда будет требовать от нас того, чтобы мы с большей терпимостью относились к тревоге и неоднозначности.
Способность принимать это непростое состояние, находиться в нем и не изменять своей жизни – вот нравственная мера нашей зрелости.
Эта архетипическая драма возобновляется с каждым новым днем, в каждом поколении, в каждом общественном институте и в каждый ответственный момент личной жизни. И если уж нужно делать выбор в такой ситуации, давайте выбирать тревогу и неоднозначность, потому что они – неизменные атрибуты развития и движения вперед, тогда как депрессия тянет в обратном направлении. Тревога – живая вода, а депрессия – вода забвения. Первая зовет к неизведанным рубежам жизни, а вторая, убаюкивая, возвращает к снам детства. Юнг как нельзя более красноречиво пишет о той роли, которую этот сдерживающий страх играет в нашей жизни:
Дух зла – это страх, отрицание… дух движения вспять, который грозит нам привязанностью к матери, растворением и исчезновением в бессознательном… Страх – это борьба и вызов, ибо одна только смелость и может вызволить нас от страха. И если риск кажется непомерным, этим попирается самый смысл жизни[12].
«Мать», которую он здесь имеет в виду, некогда в прямом смысле дала ребенку жизнь, для взрослого же является символом безопасной и уютной гавани: знакомая работа, знакомые теплые объятия, нетребовательная и отупляющая система ценностей. Доминирование «материнского комплекса», который имеет мало общего с нашей настоящей матерью, означает, что мы продолжаем служить сну, а не задачам жизни, безопасности, а не развитию. Эта архетипическая драма разворачивается в каждый момент существования независимо от того, известно ли это нам или нет. Каждый выбор создает наши паттерны, повседневные ценности и такие несхожие между собой варианты будущего при всем том, что мы не всегда понимаем, что делаем выбор, и не отдаем себе отчета, происходит ли этот выбор из глубоких источников души или от обусловленного внешними обстоятельствами и многократно воспроизведенного психологического наследия. Мы боремся, чтобы расти, и не только ради себя; в росте нет ничего от эгоизма. Это наша обязанность, а еще служение тем, кто нас окружает. Ведь, расставаясь с привычным и уютным, мы отправляемся в путь, чтобы принести окружающим свой дар. А изменяя себе, изменяем и им тоже. Поэт-пражанин Р.М. Рильке выразил этот парадокс так:
За вечерею встанет кто-то вдруг
и за порог, и дальше, и уйдет:
там, на востоке, где-то церковь ждет.
По нем поминки справят сын и внук.
А тот, кто умер дома, тот в дому,
в посуде, в мебели – все будет жить.
Придется детям побрести во тьму —
к той церкви, что успел он позабыть[13].
Действительно, становится страшно от мысли, что нашим детям придется доделывать все то, что мы не смогли сделать в этом странствии, удивительном и полном приключений. Вдобавок наш печальный пример может обескуражить или оказаться неподъемной ношей, к тому же кому приятно доделывать чужую работу? Общаясь в последний раз со своим умирающим отцом, добрейшим и нежнейшим из людей, с которыми меня когда-либо сводила жизнь, я сказал ему совершенно неожиданно, сам того не ожидая: «Пап, знаешь, а я таки задал им жару, за себя и за тебя». Мне хотелось, чтобы эти слова прозвучали как благодарность и как ободрение. Он ответил мне озадаченным взглядом. И прежде, чем я успел что-то добавить, он понял, что я хотел сказать. Мне показалось, что в это мгновение он был по-настоящему горд за меня. Но теперь, когда я размышляю над этим спонтанным моментом, меня начинают мучить сомнения. Не вышло ли так, что значительная часть всего, что я успел сделать за эти годы, посещая дальние страны, пытаясь раздвинуть свой горизонт, по большому счету совершалось под влиянием его жизни или, точнее, оказалось сверхкомпенсацией, искуплением гнетущего давления непрожитой отцовской жизни?