Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Грибоедов сначала с жаром принялся за работу. Он думал написать стихами два акта, построив их вокруг фигуры благороднейшего деятеля Москвы и России, основателя Московского университета, Михаила Васильевича Ломоносова. В первом акте юноша-рыбак спал бы на берегу Ледовитого океана и видел яркий сон: волшебные явления всех муз, которые предлагали ему свои дары, и весь Олимп в его божественном величии. Тут можно было бы использовать пространство сцены сверху до рампы, естественно ввести всякого рода музыку, танцы, пение, шествия. И все это связать высокой и простой мыслью о пробуждении в русском крестьянине тяги к искусствам, знаниям, свершениям во имя людей, о преодолении им немыслимых препятствий, оков и безвестности. Кто же не знал невероятного подвига Ломоносова, подвига мысли?!
Юноша просыпался бы в очаровании; сон преследовал его и в море, и на необитаемом острове, куда он отправлялся с другими рыбаками на промысел. Душа его получила жажду познания неведомого — и он убегал из дома. Тут можно было бы показать океан, лодки, бурю, что так великолепно получалось у Дидло.
Второй акт изобразил бы Ломоносова в Москве. Тут сменялись бы картины московских видов, возрожденных после пожара…
Замысел получился таким необъятным, что испугал самого Грибоедова. Он был слишком озабочен своей комедией, чтобы вложить бездну сил в театральный пролог, а писать его спустя рукава не желал.
В конце концов Кокошкин обратился к проверенным поставщикам театральных действ и дивертисментов, рассчитанных на принятые вкусы: всё на месте, всё красочно, ничто не занимает зрителей до конца.
11 октября 1824 года Малый театр начал свой первый сезон увертюрой Верстовского, за ней шел совместный спектакль Шаховского и Дидло «Лилия Нарбонская, или Обет рыцаря» с хорами, пантомимой, рыцарскими сражениями, поединками и прочим, и в заключение — коротенький балет Дюпона.
6 января 1825 года в Большом театре раздались первые такты и звуки: ставили гигантский пролог Михаила Дмитриева «Торжество муз», где было всё, кроме хорошего вкуса и новизны. Уж на что Москва старомодна, но Дмитриева единодушно разругали за архаизм, который и при Озерове был бы архаизмом.
На открытии двух великих театров не прозвучало ни одной русской мысли, ни одного современного русского слова. Подумать только! Малый театр мог открыться пьесой Грибоедова, а открылся поединками рыцарей, которые и в Европе триста лет как устарели, а в России никогда не были в моде. Да и в любом случае место им в цирке! Пролог муз хоть имел смысл в храме искусства, а схватки рыцарей на мечах!.. Но виновата ли дирекция, если лучшие драматурги ничего не пишут, а, занятые своими делами, сбегают из Москвы в Петербург? А виноваты ли драматурги, если то, что они все-таки пишут, цензура не пропускает и им надо самим бороться за своих детищ? 28 мая, никому не сказав ни слова, ни с кем не простившись, оставив Александра Грибова упаковывать вещи, Грибоедов захватил свою рукопись и, тайно даже от Бегичева, поскакал в Петербург. Он уехал из Москвы в довольно тяжелом расположении духа: ему было немного стыдно перед Степаном за внезапное бегство. И все же он не оглядывался, сознавая необходимость отъезда. Постепенно толчки экипажа и всякие задержки и неурядицы превратили его уныние в досаду на дорогу, досада сменилась усталостью, и все чувства исчезли. Погода стояла омерзительная. Дважды, 29 и 30 мая, шел снег! Грибоедов продрог, вынужден был ночевать на станции и только на четвертые сутки добрался до Петербурга. В пути делать ему было нечего, только размышлять. Внезапно ему в голову пришла новая развязка, и он решил вставить целую сцену перед появлением Чацкого из-за колонны. Он был доволен собою — получилась живая, быстрая вещь, стихи сыпались искрами. Правда, он так и не сумел разоблачить низость Молчалина естественным путем и вынудил его откровенно и опрометчиво высказаться перед Лизою:
Такая искренность в Молчалине была малоправдоподобна. Зато в характере Софьи весь эпизод ничего не изменил, только унизил ее, наказав презрением самого Молчалина ее недостойный выбор:
А главное, ничуть не изменился смысл пьесы. Софья сохранила гордость:
Молчалин был разоблачен и в ее глазах, и в глазах зрителей. Однако с ним не было покончено. Ведь Софья, хоть и требовала от Молчалина немедленно, до зари покинуть дом, добиться своего не смогла бы. Фамусов так и не узнал ничего дурного о своем секретаре, а расскажи ему о нем Софья — он не поверил бы ей («хоть подеритесь — не поверю»). Он просто счел бы признание дочери попыткой отвести удар от Чацкого. И, конечно, Молчалин, подслушав столкновение Чацкого и Фамусова из-за двери своей комнатенки, никуда бы не ушел — зачем? Доказательств его вины нет. День так и уходил в вечность, оставляя все вопросы нерешенными, дабы с утра повторяться по тому же кругу. Конец комедии остался прежним — его просто не было.
Попутно Грибоедов в порыве вдохновения переменил едва не половину строк: где-то сократил, где-то расширил текст, исправил шероховатые рифмы и почувствовал, что теперь всё гладко, как стекло. В качестве последнего штриха он изменил заглавие, поскольку слова «Горе уму» казались слишком прямолинейно-мрачными, почти трагическими, и их было трудно произнести. Новое звучало лучше.
«Горе от ума» было завершено.
Грибоедов нашел Петербург очень изменившимся, по-новому торжественным и величественным. Теперь это был не город дворцов, как при Екатерине, не город строек, как шесть лет назад, но город военных казарм, штаб-квартира сильнейшей в мире армии. За прошедшие годы Захаров достроил Адмиралтейство; напротив Зимнего дворца гений архитектуры Карл Росси вывел бесподобный полукруг Главного штаба с неподражаемой аркой, выходящий на Невский у Демутова трактира; грязное пространство Царицына луга Стасов превратил в гигантский плац — Марсово поле со зданием Павловских казарм.
Однако обширные стройки еще не перевелись. Важнейшая из них простиралась от здания Сената и Синода до Адмиралтейства, закрывая свободный доступ к знаменитому памятнику Петру I: здесь собирались возводить Исаакиевский собор, пока же место представляло собой хаос камней, заборов, колдобин и домиков рабочих.
Грибоедов остановился в Демутовом трактире и первые десять дней гулял непрерывно: коли дома, то посетители сменяли беспрестанно один другого в его комнате, коли выходил, то рассыпался по городу. Голова его кружилась вихрем. Жандр и Шаховской наперебой звали его к себе жить, Никита Всеволожский, Сергей Трубецкой, Чепягов, братья Мухановы, Поливанов и прочие друзья и приятели спешили его обнять, даже Греч явился с поклонами. Александр познакомился, наконец, с мужем кузины Елизаветы — генералом Паскевичем. Против ожидания, тот оказался милым и добродушным человеком, малообразованным, шумным и совсем не воинственным. Паскевич сразу почувствовал расположение к родственнику и настойчиво приглашал в лагерь, где стояла его часть. Паскевич достиг блестящего и прочного положения: члены императорской семьи крестили его детей, а его жена удостоилась неслыханной чести — получила орден Екатерины, никак не положенный ей по чину мужа. В Петербурге было много пересудов по этому случаю. Грибоедов как-то застал у Паскевича великого князя Николая Павловича, второго брата императора, глубоко уважавшего генерала и называвшего его своим «отцом-командиром». Это высокое знакомство ничем Грибоедову не могло пригодиться, но всеми прочими он не пренебрегал.