Шрифт:
Интервал:
Закладка:
(Надо сказать, что теперь, восемь-девять лет спустя после сочинения «Молодых супругов», Грибоедов в глубине души мог согласиться с подобной оценкой. Он прошел долгий путь после переводной, архаической, александрийской безделки.)
(Даже Вяземский не почел долгом вступиться за павший водевиль.)
И наконец, Дмитриев сочинил удачную вещь:
Писарев прибавил совершенно нецензурное четверостишие. И Грибоедов почувствовал себя задетым. Он, как в давней войне при «Липецких водах», ответил только один раз — и наповал:
Как всполошились недавние студенты! Как обрадовались их враги найденному слову! Насмешка была тем сильнее, что Грибоедов с Вяземским служили в армии, участвовали, пусть без особой славы, в войне; а юноши имели за плечами лишь ученическую стезю — притом они не могли ответить Грибоедову, обвинив его в невежестве или солдафонстве: он ведь имел звание кандидата Московского университета и орден за дипломатическую деятельность. Какие они ему соперники?!
Прозвище «дети» так и закрепилось за Писаревым и Дмитриевым. Грибоедову оставалось только наблюдать, как в десятках эпиграмм на все лады варьируются «дети», «студенты», потом «школяры», «цыплятки» — и кто что выдумает в том же духе. Вяземский язвил:
Дмитриев и Писарев жалко оправдывались.
Дмитриев:
Писарев:
Война продолжалась, но Грибоедов к ней остыл. Эпиграммы противников становились все более вымученными, теряли последнее остроумие. А у него было серьезное дело. Развлекшись театральной безделкой и театральной баталией, он со свежими силами вернулся к отложенной комедии.
Всю зиму Грибоедов исправно посещал обеды и балы, чтобы вернее схватить все оттенки московского общества; вопреки собственному обыкновению старался не усаживаться в гостиных за фортепьяно, а побольше слушать разговоры — это его утомляло душевно, и вечерами он долго играл на рояле, стараясь успокоиться. Труды его не пропали даром. Он постоянно отделывал стихи третьего действия и наконец завершил его монологом Чацкого.
В центре его он поставил вопрос, волновавший умы не только России, но всей Европы: вопрос о соотношении общеевропейского и национального. Чему следует отдавать предпочтение? С тех пор как Вальтер Скотт в 1814 году опубликовал свой первый роман «Уэверли», а в 1819-м перевернул представление читателей и ученых о возможностях исторического бытописания романом «Айвенго» — с тех пор интерес к прошлому родной страны пробудился во всех концах грамотного мира. Этот интерес подогревался восстаниями в Италии и Греции, где народы пытались создать национальные государства; присутствие в рядах борцов за независимость лорда Байрона придавало новым идеям романтический ореол. В России как раз в эти годы Карамзин издал первые тома своей «Истории государства Российского» и продолжал их выпускать — в 1821 году вышел том, посвященный опричнине Ивана Грозного. Великолепный стиль историографа позволил даже светским дамам познакомиться с прошлым Руси; оказалось, что Отечество не менее богато героями и занимательными событиями, чем милая сердцу Вальтера Скотта Шотландия. Пожалуй, одна Франция осталась довольно слабо затронута увлечением историей. Вальтера Скотта и Байрона французы читали в плохих переводах (да и в любом случае Англия им не указ!), свое государство сложилось у них давно, а память о Наполеоне была еще так свежа, что они не нуждались в примерах из древности для подкрепления национального чувства; собственные же исторические романисты у них пока не появились. Поэтому французский язык и французская культура, при всей самобытности, оставались международными, как в XVIII веке. Французское Просвещение объединяло образованных людей — историки начали их разъединять.
В русском обществе влияние французов успешно боролось с влиянием Карамзина. Русский язык был еще так мало разработан, что на нем было трудно выразить сложную мысль; французский же предоставлял готовые выражения, которые легко было нанизывать друг на друга по давно устоявшимся грамматическим правилам. Те, кто не желал думать, думали по-французски; нужно было особое пристрастие ко всему родному, чтобы говорить и писать по-русски. Сам Грибоедов, хотя легко по-русски писал, разговаривал по-французски. Однако в своем московском окружении он встретил решительных приверженцев отеческих языка и обычаев. Друзья Владимира Одоевского, юные «любомудры», обсуждали серьезнейшие труды немецких философов по-русски. Кюхельбекер ратовал за старину во всем, даже в одежде (впрочем, эту мысль, хотя и не столь прямолинейно, ему вложил в голову Грибоедов). Кто же был прав?
Суть моды на все родное была весьма различна. Она могла выражать желание новых поколений приблизиться по духу и внешности к предкам, с их простотою нравов, удобством в одежде, с их цельностью взгляда на мир, лишенного всяческих романтических метаний, исканий и страданий. Вальтер Скотт искал в героическом прошлом Шотландии забвение ее нынешнего жалкого положения, — но Россия-победительница не нуждалась в подобном утешении. Поэтому идея сближения с предками далеко не заводила и могла не значить ничего.
А могла и значить! Карамзин однажды выступил против петровских преобразований, затронувших только дворян: «Дотоле от сохи до престола россияне сходствовали между собою некоторыми признаками наружности и в обыкновениях; со времен Петровых высшие сословия отделились от низших, и русский земледелец, мещанин, купец увидел немцев в русских дворянах, ко вреду братского единодушия государственных сословий». Карамзин видел во внешних различиях языка, одежды и воспитания причину неприязни крепостных к господам и полагал возможным преодолеть эту неприязнь введением русского костюма в дворянский обиход. Он даже пытался подать пример, нося бекешу с кушаком, хотя не дошел до того, чтобы отпустить бороду.