Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В начале декабря Толстой приезжал из-под Симферополя в Севастополь, и этот разлив гарнизонных надежд на перелом в войне подействовал и на него. Дневник захватил частицу той декабрьской — более неповторившейся — атмосферы: «5 декабря был в Севастополе, со взводом людей — за орудиями. Много нового. И всё новое утешительное».
В связи с корниловской темой становится прозрачна и понятна та настойчивость, с какой Толстой возвращается в рассказе к событиям 5 октября, того дня, когда севастопольцы блистательно выдержали первую усиленную бомбардировку города, дня, увенчавшего корниловскую деятельность славой военного подвига, о котором Толстой отозвался как о «самом блестящем славном подвиге не только русской, но и всемирной истории». В зале бывшего Морского собрания, обращённом в лазарет, «вы» беседуете со старым солдатом, потерявшим ногу, «как первая бандировка» была; матроска, задетая бомбой на бастионе, тоже совершила свой гражданский подвиг 5 октября. На 4-м бастионе «вы», разговорив морского офицера, услышите от него рассказ «про бомбардирование 5-го числа», про то, «как 5-го попала бомба в матросскую землянку и положила одиннадцать человек», а ещё про то, «как на его батарее только одно орудие могло действовать, и из всей прислуги осталось 8 человек, а всё-таки на другое утро 6-го он палил из всех орудий. И тут же, на 4-м бастионе, первые орудия которого были установлены ещё в марте 1854 года по распоряжению Корнилова, дух адмирала, уже давно витающий над строками «Севастополя в декабре», материализуется, наконец, в зримо возникающем образе героя-гражданина, «героя, достойного Древней Греции».
И когда Толстой цитирует из знаменитых корниловских речей в финале «Севастополя в декабре» один-единственный фрагмент: «Умрём, ребята, а не отдадим Севастополя»; и когда пишет: «Надолго оставит в России великие следы эта эпопея Севастополя, которой героем был народ русский…» — то здесь имеется в виду не вся история севастопольской осады, а только самый первоначальный её период, ещё до бомбардирования 5 октября, когда севастопольцы во главе с Корниловым не упали, а возвышались духом и с наслаждением готовились к смерти, не за город, а за родину. А если брать смысловую сторону финала «Севастополя в декабре» целиком, то она представляет собой славу гражданским доблестям севастопольцев, из которых, вопреки невозможности, возникла вся оборона города с её вечной славой и великими трагедиями.
Теперь, когда особая роль и точный смысл корниловской фигуры в толстовских глазах нами установлен, уясняется как нельзя лучше и смысл вставки в начало рассказа «вашего» переезда через бухту на ялике с отставным матросом и Мишкой. Разговор гребцов понадобился автору не столько для того, чтобы обратить «ваше» внимание на новую артиллерийскую батарею противника, сколько для открытия в рассказе корниловской темы, идущей крещендо и достигающей апофеоза в финале.
«— Ваше благородие! прямо под Кистентина держите, — скажет вам старик матрос…
— А на нём пушки-то ещё все, — заметит беловолосый парень, проходя мимо и разглядывая его.
— А то как же: он новый, на нём Корнилов жил, — скажет старик, тоже взглядывая на корабль».
Кистентин— 120-пушечный линейный корабль «Великий Князь Константин» — стал живым памятником, посмертной ипостасью Владимира Алексеевича. И поэтому немудрёное замечание белобрысого гребца: «А на нём пушки-то ещё все», — не лишено оттенка символичности.
…Свои гражданские и военные воззрения Толстой выражает финалом своего рассказа. Их можно сформулировать так:
1. Русский солдат (матрос) не только не хуже иноземного, но и на голову выше его по своей храбрости, потому что он сражается из любви к отечеству. И русские люди в Севастополе «ещё могут сделать во сто раз больше… они всё могут сделать», если им не мешать воевать;
2. Долг каждого защитника Севастополя, мужествуя, сражаться, а долг военачальников — отстаивать город, не помышляя о его оставлении;
3. Сражения выигрываются не столько оружием, сколько духом войск, а этот дух возвышается любовью к родине и примером исполнения своего долга военачальниками.
В деятельности Корнилова и его сподвижников Толстой увидел самой историей представленное доказательство тому, что и в более тяжких, чем ныне, обстоятельствах гарнизон может быть непобедим, если вышеназванные условия соблюдаются. И вы, делает вывод рассказчик, «вообразите себе тех людей, которых вы сейчас видели, теми героями».
И сам выбор Толстым декабря как месяца наивысшего подъёма духа войск — исторически точен. Это в конечном счёте и решило судьбу названия.
«…Назавтра — великое утро дня Бородина. Но Пьер Безухов с простодушием штатского человека ещё сегодня, в канун сражения, хочет знать, кто победит. И князь Болконский отвечает другу, что победит завтра та армия, «которая будет себя меньше жалеть»». Перед нами мысль знакомая — корниловская.
…Кому не памятен аустерлицкий подвиг Болконского в кампании 1805 года? «Ребята, вперёд! — крикнул он детски — пронзительно. «Вот оно!» — думал князь Андрей, схватив древко знамени и с наслаждением слыша свист пуль… Несколько солдат упало.
— Ура! — закричал князь Андрей, едва удерживая в руках тяжёлое знамя, и побежал вперёд…» Батальон обогнал князя и вышиб французов с русской батареи.
…«Вперёд, ребята! Ура!» — кричит Михаил Козельцов в «Севастополе в августе» 27 августа 1855 года, в час последнего штурма Севастополя, когда противник занимает редут Шварца. «Он побежал вперёд вдоль траверса, человек 50 солдат с криками побежали за ним».
…«— Что, выбиты французы везде? — спросил Козельцов у священника.
— Везде победа за нами осталась, — отвечал священник.
— Слава Богу, слава Богу, — проговорил раненый…»
Совпадают подвиги — совпадают и высшие побуждения к ним. «Я знаю, — говорит Кутузов Болконскому в 1812 году, — твоя дорога — это дорога чести». И тут, на высшем уровне, смыкаются толстовские образы князя, поручика Козельцова и Корнилова.
Когда будете в Севастополе, зайдите в Музей Черноморского флота. Здесь есть скромная витрина с личными вещами адмирала Корнилова. Вот лежит верхняя половина шашки, висевшей в тот роковой день на левом бедре Владимира Алексеевича. Её ножны развалились от удара ядром, клинок переломился пополам. Её рукоять — самая простая, бедноватая для адмиральского оружия… И будь на то моя воля, по обеим сторонам этого иззубренного клинка я бы положил томик «Севастопольских рассказов» и том «Войны и мира» — как половинки вечных ножен для этой непотускневшей стали…[185]
Когда в Москву приходит осень, я мысленно собираюсь в дорогу в другую Осень, в другом Городе, которые однажды околдовали меня навсегда. Как булгаковский герой каждое полнолуние изнемогал от неясной полузабытой тоски, так мне с приходом октября живётся словно в двух жизнях сразу, и каждый день календаря говорит о событиях полуторавековой давности. Как заветный сокровенный талисман, как сопредельно существующая сказка; как священный алтарь, у которого возгорались высокие порывы; как мечта, которой посвящены лучшие поступки и дела, — всё это означает для меня тот Город. В нём встретились моя юность и его двухсотлетняя мудрость, на его улицах я прошла «час ученичества» и причастилась его величия.