Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сигрида вздохнула и уставилась на грубую столешницу, не в силах взглянуть трактирщику в глаза.
– Эйвинд, – начала она голосом трескучим, как метла на морозе. – Я не уверена, что должна это делать. Наверное, было время, когда я попала в Мурин и могла тебе всё рассказать, это было бы правильно. А теперь… Прошло так много времени, и так много всего случилось, что, мне кажется, пусть лучше это умрёт, запертое в нашем общем сундуке, на который мы навесили замки.
– О чём ты говоришь, женщина? Ради тебя я бросил свою таверну, так что пора перестать строить из себя робкую девицу… Уж я-то знаю, что ты не просто чинишь сети. С девчонкой-альбиноской ты разговариваешь как с исповедником, а мне не скажешь, почему смотришь на меня так, будто ждёшь, что у меня вырастет хвост и я начну выть на луну?
Лицо Сигриды отяжелело: на трактирщика смотрели тусклые глаза, полные жалости. Она выглядела в точности как мать, которая приветствует ребёнка, блуждавшего так долго, что он успел стать чужим.
– Пожалуйста, пойми, я никогда не хотела причинить тебе боль.
Когда я только-только стала женщиной, поначалу тело было мне таким же чуждым, как первый глоток вина. Ведь всю жизнь до того дня я была медведицей.
Я любила мать, Звёзды и молодого темноглазого медведя даже после того, как он меня покинул. Никогда не была странной и не отличалась от своих сестёр.
Медведь, которого я любила, исчез; снег падал и замерзал, ледники ломались и двигались без него. Мы не знали, куда он отправился. Миновал круговорот времён года без его следов на нашем льду, были избраны пары, и появились медвежата. Жизнь продолжалась.
Но однажды вечером, когда синий свет небес струился сквозь призмы Храма, отбрасывая кобальтовые и аквамариновые тени на мою густую шерсть, у меня было видение – мерцавшее на ледяном алтаре, будто полновесная, осязаемая плоть. Лаакеа, Острога-Звезда, стоял передо мной с алмазным копьём на плече. Его кожа была белее света, а волосы ниспадали на алтарь точно замёрзший водопад. Я трепетала в его присутствии, возбуждённая и охваченная ужасом. Я была скромной медведицей, моё детство закончилось совсем недавно, а золотые глаза Охотника, Летящего Вдаль, пристально глядели на меня. Я не заслуживала такой чести.
Он рассказал мне, Эйвинд, что тебя превратили в человека, что ты хотел отомстить за Змею-Звезду и был изменён, чтобы не допустить этого – возмездие надлежало совершить не тебе. Ещё он сказал, что ты никогда снова не станешь медведем… Или это случится очень не скоро и такой ценой, что толку от превращения будет не больше, чем от горстки пепла. Своим снежным голосом он вещал, что я тебя больше не увижу, ты никогда не вернёшься.
Я плакала у его ног, любовь моя, как младенец, и не могла поднять глаза, чтобы взглянуть на его красоту.
Лаакеа положил мне руки на плечи – о, какой исступлённый восторг охватил меня! – и заставил подняться. Он сказал, что, если я захочу, могу сама стать женщиной и отыскать тебя, найти своё счастье. Конечно, я захотела! Он нарисовал для меня карту на льду – путь через плавучие льдины к великому лесу на дальнем севере мира, где, по его словам, обитает существо, сведущее в торговле шкурами.
И больше ни слова: ни как найти тебя, ни как вытерпеть, пока кто-то будет снимать с меня шкуру и пришивать взамен кожу.
Я любила тебя и верила, что ты хочешь видеть меня рядом. Сама мысль о том, что ты в отчаянии, отделён от себе подобных, была невыносима. И я отправилась в далёкие и дикие северные края; переплывала моря, такие синие, что мороз пробирал до костей; плыла мимо деревьев, закованных в ледяные латы. И я пришла в лес, который был обширнее всего, о чём мне доводилось слышать, темнее и глубже любой пещеры, белый от снега и ужасно холодный.
Я бродила по нему и заблудилась. Возможно, я пробыла там час, возможно, год. Возможно, десять. Когда вокруг белым-бело, время теряет значение; для меня не существовало ничего, кроме зимы и её запаха, который надо было проследить до самого источника. Я шла по ледяному следу мимо сосен, падубов и слышала, как где-то снегоступы шлёпают по сугробам, – пока не напоролась на сгорбленную серебристую фигуру в обледенелом плаще из шкуры стервятника, чьи перья от холода превратились в хрусталь. Я неуклюже двинулась к этой фигуре.
– Ты ищешь Гасана, – сказал горбун. – Но я не он. Я дочь Гасана, Умайма.
Я нахмурилась, как только может нахмуриться медведь.
– Ты не похожа на девочку.
Она в самом деле казалась волчонком, диковатым парнишкой в капюшоне из головы стервятника, с кожистыми чёрными ногами и когтями, как у ворона. Она впечатывала их в снег и скрипела жемчужными зубами.
– Чудесное свойство шкур состоит в том, что нет необходимости носить собственное лицо. Ты, должно быть, устала от своего, иначе не пришла бы сюда в поисках Гасана и не обнаружила бы меня.
– Не устала, но мне нужно новое лицо.
– Какое?
– Че… человеческой девушки.
Умайма поджала губы.
– Такое разыскать нелегко. Девушки хорошо стерегут свои шкуры. Но у меня есть одна.
Она вытащила из пухлого кожаного мешка узел цвета хорошего мёда и задумчиво взвесила его в руке.
– Откуда это у тебя? – опасливо спросила я. – Не хотелось бы надевать кожу убитой девушки, как платье.
Умайма улыбнулась и распушила перья на шкуре стервятника.
– Шкура есть шкура, но если ты хочешь знать…
Первое, что я помню, – яйцо. Мои перья были очень чёрными.
Гасан сказал мне – он признался мне одной из всех своих детей, хотя я была так юна, что на моём клюве ещё виднелся прилипший желток, – что он от рождения был всего-навсего птицей. Согбенной старой вороной, которая хотела лучшей доли. Так он сказал…
В первый раз он сменил шкуру случайно – завернулся в ту, что сбросила змея, и она прилипла, словно плащ, который вдруг стал очень маленьким, и его было невозможно снять.
Перья остались кучкой сажи, брошенной посреди леса, он на них даже не оглянулся.
Через некоторое время отец начал искать шкуры, а вскоре заработал и репутацию… Последние десятилетия до своей смерти он не украл ни одной шкуры! Мой отец был богат шкурами, а это самая большая ценность в мире. Люди рвались к нему, чтобы обменять свои шкуры на что-то, торговля шла оживлённая. Если шкура причиняла неприятности, он всегда мог от неё избавиться; если была редкой – заказать. Некоторые считали его злым, но, по правде говоря, он был таким же, как все другие вороны: любил новые блестящие штучки и был слишком умён, чтобы добывать их обычным путём.
Он обучил меня ремеслу. Большинство его детей стали обычными воронами, тупыми, как одуванчики. Но я была как он, по его словам. Моя душа не имела шкуры, а это значит, что я могла её менять по своему усмотрению. Однако мне требовалось научиться красть шкуры, как это делал отец. По его мнению, это жизненно важный навык, столь же важный, как умение читать для церковника. Он отчитывал меня и называл слабовольной, грозил начать обучение других воронят, если я, например, не подберусь к опоссуму и не распорю его от хвоста до макушки. Но я не могла! Шкура – вещь священная, более близкая, чем мать и дитя. Я хотела меняться, быть как Гасан, но я желала, чтобы и каждый из тех, чьи шкуры мне предстояло надеть, жаждал перемен с неменьшей силой. Я долго искала, спрашивала то пажей, то фермеров, выращивавших картофель, не желает ли кто из них стать вороной. Мой отец смеялся, когда они в ужасе убегали или швыряли в меня камнями либо вежливо отказывались питаться червями и листьями.