Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Да не видел я… темно ведь…
Три дня доктор продержал Кузьмина на уколах, а на четвертый стало совсем худо. Кузьмин мочился кровью, дышал трудно, закатывал глаза. Цыпин сидел подле койки, поглаживал руку друга, бормотал:
— Давай, давай, Вася… Ничего… дыши…
Кузьмин вдруг скосил на него глаза и сказал голосом, сдавленным болью:
— В Апрелевке на Советской, дом пять… Ты матери скажи, Толян… скажи, что сыночек ее умер в бою…
— Ладно, ладно, Вася. Ты дыши…
— Не раздышусь никак… Все внутри меня болит… — И после нескольких трудных глотков воздуха: — Хочу, Толян, повиниться… Помнишь, в Кракове, в бригаде у нас… был капитан Одинец… прихватил меня, сволочь… я ему сообщил… что ты сын антоновца… Ты мне доверил, а я… Прости меня, Толян… Он, сволочь, как насел, так и…
Цыпин удрученно молчал, отведя потемневший взгляд от бледного потного лица Кузьмина.
— Прости, Толян, — продолжал тот каяться. — Я не хотел, бля буду… Прости!
— Ладно, — сказал Цыпин.
Кузьмин задышал ровнее. Но в глазах была боль, и что-то еще как будто жгло ему отходящую душу. Он снова заговорил:
— Толян, я в плену не хотел подыхать… Знаю, сподличал, что послужил им… за хлеба кусок… за курево… На Шехтмана им показал, что он еврей…
— Как же это ты, — не стерпел Цыпин. — Сам жить хотел, а другому, само, не надо…
— Я ж говорю, — хрипел Кузьмин, закатывая глаза, застланные страданием. — Сподличал я… — И угасающим голосом: — Ты всем скажи… прощенья прошу…
Похоронили Кузьмина в братской могиле близ восточной стороны лагеря. Цыпин вбил в холмик накиданной каменистой земли деревянный стоячок и на стесанной его поверхности вывел химическим карандашом: «Кузьмин Василий. Дессантник. 1921–1945». Лишнее «с» потом, по чьей-то подсказке, зачеркнул.
Заварюхин на похороны не пришел. Даром что был Цыпиным извещен о предсмертном покаянии Кузьмина.
— Эх ты, Алексеич, — сказал ему Цыпин, когда после обеда вышли из столовой. — Человек прощенья просил, а ты, само, не схотел проводить.
— Некогда мне, — сухо ответил тот, закуривая. — Завтра приедут эти… союзники.
— Ну и что — союзники? Человек же прощенья просил.
— Какое такое прощенье? — бросил Стоноженко, тоже вышедший из столовой. — Дай прикурить, Алексеич. Кто своих предал, прощенья не будет.
— Значит, убивать? — Цыпин остро посмотрел на долговязого ефрейтора, на широкое его лицо, побитое оспой. — А ты и убил его, Стоноженко? А?
Тот не ответил. Сплюнул Цыпину под ноги и пошел в барак — спать сладким послеобеденным сном.
— Алес ист швайнерай, — сказал Цыпин ему вслед.
Союзники, и верно, приехали — два молодых английских офицера, один из них был переводчик. Оба улыбчивые, без начальственной строгости. Порасспросили, что и как и сколько в лагере людей, — все записали и уехали в своем джипе, пообещав прислать футбольный мяч.
Мяч-то прислали, но вот беда — кончились в лагере продукты с немецкого склада. А на пустое брюхо мяч не погоняешь, уж это точно. Власти города Тронхейма прислали от своих щедрот грузовик с хлебом, мясом и крупой. Их представитель объяснил, что в Осло теперь есть советское посольство и ему будет выставлен счет за поставку продовольствия.
Спустя недели две, светлым июньским днем, приехали в лагерь двое советских, оба в шляпах, темных штатских костюмах, — но ощущалась военная выправка. Пленные солдаты сомкнули вокруг них плотное кольцо — выгоревшие гимнастерки, латаные-перелатаные галифе, разбитые в каменоломнях сапоги. Штатский, который постарше, оглядел их с добродушным прищуром и сказал:
— Ну что, земляки. Пора домой собираться.
Слова эти, произнесенные негромко, пали в настороженную тишину — и, будто разорвавшийся снаряд, вызвали раскат грома.
— Домо-о-ой! — орали во сто глоток.
Значит, есть еще чудеса на свете. Не зря, значит, терпели цингу и голод, побои, унижения. ДОМО-О-О-ОЙ!!!
Из лагеря вышли колонной по четыре — не по пяти, как при немцах, а по-советски. Настроение было — лучше невозможно. Били строевой шаг. Голосистый Гороненков затянул: «Расцветали яблони и груши…» Хор радостно подхватил, и полетела русская «Катюша» на высокий, на крутой норвежский берег, поросший сосняком, к древним скалам, заглядевшимся в зеленое зеркало фьорда. Часа через два колонна втекла в огороженный двор близ железнодорожной станции — тут над воротами протянулось красное полотнище со словами: «Родина ждет вас!» И опять стало — от этих слов — так празднично на душе, ну, хоть в пляс. А и сплясали под переборы невесть откуда взявшейся гармони.
А во двор входили еще и еще колонны. Гляди-ка, не один ихний лагерь был у немцев в Норвегии. И когда двор наполнился солдатами, как флотский компот сухофруктами, на трибуну, а вернее — грубо сколоченный помост поднялись один из давешних штатских и нестарый сухощавый генерал, чьи красные лампасы и золотые погоны были для многих солдат в диковинку. Оба говорили недолго. Посол под крики «ура!» поздравил солдат с предстоящим возвращением на родину, а генерал зычно объяснил порядок следования — чтоб, значит, на станциях из вагонов ни-ни и вообще чтобы крепкая была дисциплина.
Ну, само собой.
Потом выдавали сухой паек, каждого записали и взяли расписку.
Спали вповалку в пустых складских помещениях. А рано утром на станцию, пыхтя, вкатился железнодорожный состав. Быстро-весело разбежались по вагонам. А вагоны-то не для скота, сделаны под человека, но не лежачие, а сидячие. Ну, вперед!
Цыпин задумчиво глядел в окно на голубое небо, на горы, средь которых вилась железная дорога, забирая все выше. Вон уткнулась вершиной в облака высокая гора. В вагоне заспорили, сколько в ней метров — две тысячи или все три? Эх, братцы, делать вам не хера, думал Цыпин, вот и чешете языками. Ну что — гора? На что она вам? Пусть норвеги считают, а нам-то… А мы-то — домой!.. Но почему-то билась под радостью тоненькой жилкой непонятная тревога.
А Гороненков под ухом — о своей Пензе, как он снова пойдет на велосипедный завод, где до призыва учился на слесаря. Ну, так он, Цыпин, ничего против не имел. Без велосипедов — какая жизнь? Вон на переезде две девицы на велосипедах — одна нога на педали, другая уперта в землю — пережидают поезд. Обе норвежки (а может, уже шведки?) такие молодые, свеженькие, бело-розовые…
У Цыпина сладко заныло в груди, под ребрами, при мысли о том, что скоро, теперь уж скоро он встретится с Ксенией, и они лягут вместе, и она, как прежде, закатит глаза… Но почему-то билась под радостной мыслью тревожная жилка.
Поезд, одолев перевал, катил по Швеции, оглашая бодрыми гудками зеленые поля и перелески, чистенькие поселки, не тронутые войной. А велосипедов сколько! Вон жмет на педали пожилой дядя в костюме-тройке, в очках. А вон старушка, аккуратно одетая, в шляпке, катит себе на двух колесах и горя не знает. Хорошо им живется, шведам. Пеши не ходят, с голодухи не пухнут — все у них есть, что нужно для действия жизни.