Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Распорядка, конечно, кроме святых часов кормежки, не было никакого. Свобода, глядь!
Просыпался теперь Цыпин не под свистки в шесть утра, а — с таким расчетом, чтобы не опоздать на завтрак. Но в то утро рано, в начале седьмого, разбудили его возбужденные голоса. Он натянул сапоги (огорчался всякий раз, что пальцы из них выглядывали) и вышел из барака в притуманенное утро. Голоса неслись из-за угла. Там, на дорожке к дощатой будке сортира, лежал в луже крови человек, в котором Цыпин узнал крикливого и подловатого капо из ихнего барака по кличке «Кондрат».
— Ну, все, — сказал кто-то. — Получил Кондрат киркой по кумполу.
— Да разве можно так, братцы? — сказал Цыпин.
— А как? — возразили ему. — По головке их, сволочей, гладить?
А следующей ночью в соседнем бараке забили до смерти другого капо по кличке «Харлампий».
Цыпин сказал Заварюхину:
— Алексеич, как ты теперь главный, так надо, само, это дело остановить.
— А что я могу поделать? — прошамкал тот беззубым ртом. — Сторожа к кажному шурке приставить? — Он пошел проверять расход провианта, бросив на ходу: — Шобакам и шмерть шобачья.
Был по-летнему теплый день. Цыпин с Кузьминым поехали на трамвае с окраины в центр. С ними увязался Гороненков — шебутной паренек с заячьей губой, известный в лагере певун. В центре — на Конгенсгаде, на Мункенгаде — было многолюдно сверх обычного. Норвеги толпились на тротуарах, вроде бы чего-то ожидая. А флагов было — чуть не из каждого окна.
Вдруг покатились по толпе возбужденные выкрики. Цыпин и Кузьмин вытянули шеи, а шустрый Гороненков протолкался вперед. По улице медленно ехал открытый автомобиль, в нем сидел сухонький старичок в черном. Он улыбался, поворачивая голову в старомодном черном котелке то вправо, то влево, и слабо махал рукой. С ним рядом на подножке стоял рослый молодой человек в военном френче, в берете и тоже приветствовал сограждан, бросая руку к виску. За автомобилем шел эскорт — небольшой отряд военных людей в хаки, в беретах набекрень.
Норвеги кричали восторженно, многие женщины плакали. Да что же это, кого так бурно встречают?
Нашелся в толпе человек, немного умевший по-русски, — с его слов стало понятно, что это король Хокон, вернувшийся из Лондона, из эмиграции, а с ним кронпринц Улаф.
— Гляди-ка, любят они своего короля, — сказал Цыпин.
— Очин лубит, — подтвердил светлоглазый норвежец, открыв в улыбке по-лошадиному крупные зубы. — Он очин кароши. Гунхильд! — окликнул он пышноволосую женщину в сине-красном костюме и что-то ей сказал по-норвежски.
Женщина закивала, заулыбалась русским. И уже через полчаса они сидели в опрятной квартире с крашеными красным и полами, с зеленым попугаем в клетке и большой картиной, изображавшей ночное море под луной. Светлоглазый хозяин оказался моряком, он до войны хаживал в Мурманск, будучи вторым помощником капитана, там и выучился нескольким десяткам русских слов, включая и общеизвестную матерную формулу. Он часто вставлял ее в свою речь, и всякий раз гости радостно похохатывали. Забавляло их и имя хозяина — Кнут. Надо же так человека назвать — Кнут! Первый раз в жизни они пили виски, да и закуска была приличная, жареная и вяленая рыба, а еще — блинчики, посыпанные сахарной пудрой. Ну и мастерица она, Гун… не выговоришь, ну, в общем, Гуня!
— Гунечка! — кричал захмелевший Кузьмин. — Приезжай с Кнутом ко мне в Апрелевку. Бля буду, не пожалеешь!
Кнут завел патефон, грянула необычная звучная музыка. Кузьмин потащил Цыпина танцевать, тот отбился, и тогда Кузьмин — вот же чертов угодник дамский! — пригласил смеющуюся Гунхильд. Он обхватил ее полный стан и повел вкрадчивым шагом. Тут появились две белокурых девицы — фрекен по-норвежски, — то ли соседки, то ли племянницы. Кнут представил обеих, смешно добавляя к их трудным именам русскую формулу. Выпивка на столе не убывала. Голосистый Гороненков с чувством затянул:
Обеим фрекен налили, они выпили, раскраснелись, смеялись непонятным словам Кузьмина, подсевшего к ним. А Гороненков вел высоко и самозабвенно:
Кнут принялся учить Цыпина игре в хальму — норвежские шашки. Кто-то еще приходил, и выпивка не убывала, было шумно, и Кузьмин исчез с одной из белокурых фрекен.
Начинало темнеть, когда Цыпин на трамвае доехал до последней остановки, а оттуда приплелся в лагерь. У него и ноги, и язык заплетались, он повалился на нары и сразу заснул тяжелым сном.
Чья-то рука трясла его за плечо. Цыпин мычал, кряхтел, не хотел просыпаться, но рука не унималась, трясла так, что раненое плечо заныло.
Наконец разлепил глаза, рявкнул:
— Ну?! Чиво надо?
Гороненков, это был он, испуганно сказал:
— Пойдем… Меня отогнали, а он… может, еще живой…
И тянул Цыпина, тянул за руку. Тот, трезвея, оделся, влез в сапоги и за Гороненковым вышел из барака.
Ярко светила полная луна, утоптанный двор был белый, каждый камешек на нем рисовался отчетливо. На границе света и тени, отброшенной бараком, неподвижно лежал Кузьмин. Он лежал навзничь, страшно чернел раскрытый в крике рот на окровавленном лице.
— Мы приехали, — сказал скороговоркой Гороненков, — а они ждали…
— Кто — они? — спросил Цыпин, но не получил ответа.
Он пал на колени и потрогал шею Кузьмина под ухом. Пальцы ощутили слабое пульсирование артерии.
— Бери за ноги! — крикнул Цыпин, приподняв Кузьмина под мышки. — Он живой! Ну, потащили!
Бывший ревир был закрыт. Цыпин бил кулаком в дверь, боялся, что Кузьмин, которого с трудом притащили, помрет тут, у порога санчасти. Бил все сильнее, отчаянно кричал: «Откройте!»
Наконец дверь отворил заспанный санитар, от него несло перегаром — чертовы лекари, весь спирт тут вылакали, — и Цыпин заорал на него, чтобы срочно нашел и разбудил доктора. Доктор, из военнопленных, к счастью, оказался не напрочь пьян. Он велел положить Кузьмина на белый стол, а сам сполоснул рожу и руки и, натянув белый халат, осмотрел Кузьмина. Затем, бормоча что-то, приготовил шприц и вкатил Кузьмину укол. Тот дернулся — значит, был еще живой. Он стонал, не раскрывая глаз, пока хмурый санитар обмывал и обтирал его. Потом, перенесенный на койку, вжался кудлатой головой в подушку и затих.
У Цыпина немного отлегло. Но доктор сказал, что дела плохи: рана на голове скверная и похоже, что сильно отбиты почки и печень.
А Гороненков, глотая слова, бубнил одно и то же: как они с Кузьминым с последним трамваем приехали и вошли в лагерь, а возле барака, в тени, их ждали трое, и его, Гороненкова, отбросили в сторону, а Кузьмина стали молча молотить. Цыпин выпытывал, кто бил, но Гороненков, всхлипывая, шлепая заячьей губой, твердил одно: