Шрифт:
Интервал:
Закладка:
То, что Марк Алданов, приехавший к Бунину из Ниццы, столкнувшись лицом к лицу с Георгием Ивановым, уклонился от разговора, того нимало не удивило. К нему Алданов открыто переменился в 1946-м, когда его уверили, что Г. Иванов во время войны был коллаборантом. Алданов был человек мягкий и терпимый. Политика вызывала в нем такое же отвращение, как и в Георгии Иванове. Когда у Бунина бродила мысль о возвращении «домой», Алданов писал ему: «Мои чувства к Вам не могут измениться и не изменятся, как бы Вы ни поступили».
Совсем другое дело сотрудничество с фашистами, замучившими и убившими родственников Алданова. Но как перед ним, перед кем угодно оправдаться в поступках, которых ты не совершал, как развеять мерзкий слух, пущенный вероятно, бывшим другом? Георгий Владимирович продолжал мысленный разговор с Алдановым и на другой день. И однажды сел за длинный черный стол, стоявший в его комнате, и написал Алданову, уже вернувшемуся домой в Ниццу: «К сожалению, как и два года тому назад я бессилен оправдаться в поступках, которых не совершал. Если — по Толстому — нельзя писать о барыне, шедшей по Невскому, если эта барыня не существовала, то еще затруднительнее доказывать, что я не украл или не собирался украсть ее не существовавшей шубы. Я не служил у немцев, не доносил (на меня доносили, но это как будто другое дело), не напечатал с начала войны нигде ни на каком языке ни одной строчки, не имел не только немецких протекций, но и просто знакомств, чему одно из доказательств, что в 1943 году я был выброшен из собственного дома военными властями, а имущество мое сперва реквизировано, а затем уворовано ими же. Есть и другие веские доказательства моих "не", но долго обо всем писать. Конечно, смешно было бы отрицать, что я в свое время не разделял некоторых надежд, затем разочарований — тех же, что не только в эмиграции, но еще больше в России разделяли многие, очень многие. Но поскольку ни одной моей печатной строчки или одного публичного выступления никто мне предъявить не может, это уже больше чтение мыслей или казнь за непочтительные разговоры в "Круге" бедного Фондаминского. Таким образом я по-прежнему остаюсь в том же положении парии или зачумленного, в каком находился два года тому назад».
Через два дня на третий из Ниццы пришел ответ: «Насколько мне известно, никто Вас не обвинял в том, что Вы "служили" у немцев, "доносили" им или печатались в их изданиях. Опять-таки насколько мне известно, говорили только, что Вы числились в Сургучевском союзе. Вполне возможно, что это не правда. Но Вы сами пишете: "Конечно, смешно было бы отрицать, что я в свое время не разделял некоторых надежд, затем разочарований — тех, что не только в эмиграции, но еще больше в России, разделяли многие, очень многие". Как же между Вами и мной могли бы остаться или возобновиться прежние дружественные отношения? У Вас немцы замучали "только" некоторых друзей. У меня они замучали ближайших родных… Я остался (еще больше, чем прежде) в дружбе с Буниным, с Адамовичем (называю только их, так как у них никогда не было и следов этих надежд). Не думаю, следовательно, чтобы Вы имели право на меня пенять».
В ответе Алданова совмещаются две позиции: одна — весьма сильная и другая — крайне слабая. Человека такого благородного характера, как Алданов, легко понять. И так просто принять его сторону. Как должен был относиться он, у кого фашисты замучили родных, к тем, кто проявил хотя бы мимолетные симпатии к нацистам? Но в том-то и дело, что никаких симпатий у Георгия Иванова решительно не было, никогда не было и следа их. Его отвращение к гитлеризму, к добровольно отдавшейся фашизму Германии определеннее, чем у кого бы то ни было, включая Алданова, проявилось еще в 1933 году, когда рейхстаг только что проголосовал за вручение Гитлеру диктаторских полномочий.
Георгий Иванов, проехав с востока на запад всю Германию, своими глазами видел жуткую картину помешательства, охватившего целую страну. Он написал об этом серию очерков, и они, начиная с ноября 1933 года, печатались в самой распространенной эмигрантской газете. Алданов этих очерков не мог не знать. Затем в «Круге» в 1939-м, где Бердяев и Адамович высказывались в защиту Сталина, Г. Иванов, по его собственному выражению, «хамил Бердяеву» и «вел непочтительные разговоры» с Адамовичем. Именно тогда их тесная дружеская связь, длившаяся четверть века, лопнула. «Хамил Бердяеву» — за просоветскую ориентацию, апогей которой проявился в 1946 году, когда Бердяев объявил, что пойти в советское посольство и взять советский паспорт — значит показать себя настоящим русским патриотом.
Симпатий к фашизму не было, но питал надежду, «которую разделяли многие», что Гитлер свернет шею большевизму. Конкретных высказываний Георгия Иванова в «Круге» никто не запомнил, не записал, не цитировал. Известно только, что высказывания эти были вроде черчиллевского: хоть с чертом, но против большевиков. Вот эти-то высказывания и припомнил ему Алданов. А кроме «настроений» десятилетней давности единственное, в чем он обвинял Г.Иванова — и то без уверенности, — в принадлежности к сургучевскому союзу. Притом честнейший и деликатный даже в разговоре с «противником» Алданов добавляет: «Вполне возможно, что это не правда». И еще раз подтверждает: «Наши дружественные отношения кончились из-за вышеупомянутых Ваших настроений». Алданов осуждал не за содеянное, а за мысль, точнее, за давние, преходящие надежды. Состоял ли Георгий Иванов в сургучевском союзе, Алданову осталось неизвестно. Остается это неизвестным и по сей день.
Прозаик и драматург Илья Дмитриевич Сургучев, эмиграции завоевавший признание и даже некоторую славу своими «Осенними скрипками», поставленными МХАТом в оккупированном Париже возглавил писательскую секцию в Объединении русских деятелей литературы и искусства. Ее-то и называли сургучевским Союзом писателей. Если учитывать, что литераторы из этого союза, включая самого Сургучева, ринулись в 1942 году печататься в «Парижском вестнике», газете гестаповца Жеребкова, то принадлежность к союзу — обвинение не пустяковое. Но это обвинение только по ассоциации. В особенности же потому, что Георгий Иванов в «Парижском вестнике» не печатался и нет уверенности, что живя в Биаррице, когда-либо держал эту газету в руках.
Из поэтов в «Парижском вестнике» печатались Николай Туроверов, Мария Вега, Мария Волкова, Анатолий Величковский, Валентин Горянский, Дмитрий Крачковский (Кленовским он стал позднее), и любопытно, что эта связь с «Вестником» их прижизненной репутации или посмертной известности не повредила. Как попало имя Георгия Иванова в список членов жеребковско-сургучевского объединения да и попало ли вообще? А если попало, то добровольно или без его согласия и ведома? Известно, что иллюзий на немецкое освобождение России от большевиков Г. Иванов после 1939 года не питал и горечь, что его имя объединяли с сургучевской компанией, была велика.
После войны его фактически ставили перед выбором: Сталин или Гитлер, третьего, дескать, не дано. Советские паспорта брало меньшинство. Коллаборанты тоже оказались в меньшинстве. Огромное большинство эмигрантов от навязываемого или-или как могли уклонялись. Ответ Георгия Иванова поверх этой навязанной альтернативы — в его стихах:
(«Стансы»)