Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Возможно, — не стал спорить Мехмед, хоть и не очень понял насчет социальной революции и контрреволюции. Отдельных мужчин и женщин в периоды социальных революций и контрреволюций расстреливали пачками (откуда, кстати, эта странная метафора?), так что они при всем желании не успевали сделаться ни сильнее, ни слабее. — Их следует пожалеть. Они пошли не тем путем. Но если бы они пошли тем путем, где были бы мы с тобой («В конце концов, он мне в сыновья годится, — подумал Мехмед, — почему я должен с ним на «вы»?"), Али?
— Существуют только два пути. — опустившись в черное кожаное кресло, Исфараилов как бы (черная жилетка, черные брюки) растворился в нем. И лишь высокий стакан с текилой светился, поймав солнечный луч, в его руках как золотой (не утраченный в сумерках) слиток. Воистину этот джинн был не чужд страсти к оптическим и, надо думать, иным эффектам. — Путь силы, путь исполнения желаний, — продолжил Исфараилов. — И путь трусости, путь ничтожества и в конечном итоге исчезновения. Сдается мне, что превращение в биомассу — начало, а может, и конец этого пути.
— Два пути — слишком мало, — возразил Мехмед, имея в виду скорее себя, а не Россию. Путей было множество. Они стремились во все стороны, как… клинки.
— Согласен, Мехмед-ага, бесполое не имеет шансов выжить. Но лишь в условиях сохранения существующей технологии размножения! А ну как она изменится?
— Не думаю, что это случится на нашем веку, Али. — Мехмед как бы свой век продлил, а Исфараилова — сократил. Ему начинал нравиться этот джинн. Чем-то странные его фантазии напоминали Мехмеду идеи, с помощью которых вот уже десять лет реформировалась Россия.
— Утрата пола, — сказал Исфараилов, — помимо всего прочего, означает утрату смысла существования, готовность принять любое зло, смириться перед любым уродством. Бесполым людям нечего защищать, им не к чему стремиться. Я много размышлял: где именно проходит та последняя граница, переступив которую человек окончательно и бесповоротно превращается в оно, в нечто, в категорию вне добра и зла, в существо иного мира? И в конце концов я определил эту границу вдоль линии пола. Грубо говоря, понятия «пол» и «справедливость» взаимообусловлены. Вне пола справедливости попросту не существует. Утрачивая пол, человек утрачивает божественную сущность, Мехмед-ага, смещается в мир, о котором никто из нас, нормальных людей, ничего не знает. Боюсь, что там нет ни политики, ни экономики, ни любви, ни… — понизил голос, — денег.
— В другой мир… — повторил Мехмед. Ему нравилось разговаривать с Исфараиловым. Превыше всего Мехмед ценил в жизни необычное, странное, открывающее внутри одних понятий другие. Вот только не всегда было понятно, становится ли он умнее от постижения других понятий, применим ли его неожиданный новый опыт к обыденной жизни.
Зачем вообще с ним это происходит?
…До сих пор Мехмед не мог забыть — ему было тогда лет семь или восемь, — как стоял на пороге заброшенного дома на берегу реки, не решаясь ни войти внутрь, ни уйти прочь. Когда-то в этом доме жил одинокий глухонемой пастух, который, как считалось, сошел с ума и исчез. Быть может, бросился в эту самую быструю реку и она унесла его вниз к водопаду, а может, ушел в горы, вырыл пещеру, завалил вход и умер там, во влажной земляной тьме, как состарившийся горный козел, хотя, надо думать, редкий горный козел умирал естественной смертью. В густых горных лесах водились особые, прыгающие по камням, перелетающие через пропасти (крылатые?) волки, которые иной раз спускались в долины, где паслись коровы и овцы.
Дом пастуха стоял в некотором отдалении от деревни Лати. Когда он исчез, не пропала ни одна скотина, из чего можно было сделать вывод, что пастух исчез, пригнав стадо в деревню, то есть в сумерках. Случалось, в пустой дом заглядывали, особенно дети, но ничего не брали, потому что никто наверняка не знал, жив пастух или умер.
Собственно, Мехмед и не собирался заходить в дом. Дверь вдруг сама приглашающе приоткрылась. Мехмед помнил, что над печью висел тусклый медный ковш, в котором пастух грел воду. Когда в печи горел огонь, медный ковш ловил вырывающиеся сквозь заслонку сполохи и как бы пульсировал в такт заключенному в печи огню.
Ковш и сейчас висел над холодной закопченной печью, но… какой-то видоизмененный, напоминающий остроносую овальную каплю, готовую вот-вот соскользнуть с деревянного черенка, растечься на земляном полу медной лужицей.
Озадаченный, Мехмед приблизился к приоткрытой двери и замер: все предметы внутри дома претерпели превращения — изменили привычную форму. Более того, они, не таясь, продолжали менять ее под изумленным взглядом Мехмеда. Проникающие в дом сквозь изношенную крышу солнечные лучи не опускались, как им положено, отвесно, но свивались в живые змеиные кольца. Колченогий стол провис, как если бы столешница превратилась в набитое овечье брюхо, прислоненные к стене грабли и вилы, преломляясь, проваливались в стену, как если бы стена была не только мягкая, но еще и прозрачная, при том что она сохраняла прежние цвет и форму.
Мехмед вдруг почувствовал, что не в силах оторвать взгляд от открывшегося в глубине дома мира. Воздух возле двери медленно закручивался в мягкую стеклянную воронку.
Неведомая (нестрашная, но какая-то необычная, в смысле доставляющая Мехмеду совершенно неизведанные ощущения) сила исподволь, как барана на невидимой веревке, подтягивала Мехмеда к двери, по ходу дела загадочно (в смысле, что он не понимал, что именно с ним происходит) его изменяя. И он почти шагнул через пластилиново принявший его подошвы порог, но вдруг с изумлением увидел, что оказавшаяся внутри дома его рука тоже изменила форму — сделалась мозаичной, орнаментальной, красно-сине-серебристой, изгибистой, как взлетевшая над водой жирующая рыба. Какой-то совершенно невероятный подъем испытал Мехмед, каждой клеточкой тела предчувствуя превращение и одновременно (опять же каждой клеточкой) темный ужас от соприкосновения с неведомым миром.
Много лет спустя в Луксоре, осматривая древнеегипетский храм, Мехмед увидел на полуоблупившейся фреске изображение испуганно отпрянувшего (это было передано удивительно точно) человека с точно такой же — разноцветной, точечно-рыбьей — рукой, которую тот точно так же, как некогда Мехмед в дом пастуха, просунул в некую сферу, за которой начинался другой мир. Буквально иссверливая фреску взглядом, Мехмед пытался определить пол угодившего в пикантную ситуацию древнего человека. Но не сумел. Человек, по обычаю древних египтян, был в фартучного типа набедренной повязке. Под повязкой было пугающе плоско. Отсутствовала и ясность относительно груди. Она могла быть молодой девичьей, но и тренированной, атлетической — мужской.
Мехмед не поленился, поинтересовался у экскурсовода:
— Что это за человечек? Куда он лезет?
— Заглядывает в мир мертвых и богов, — заученно ответила экскурсовод — вышедшая двадцать лет назад замуж за богатого араба русская баба, не вполне мирно сосуществующая, как она поведала Мехмеду, в одном доме с двумя очередными — молодыми — женами.
Приведение мертвых и богов к единому знаменателю озадачило Мехмеда. Могли ли боги избрать воротами в свой мир жалкую хижину пропавшего без вести сумасшедшего пастуха? Но потом Мехмед рассудил, что богам виднее.