ее окружающие имели весь интерес выставить перед публикой пустяками и вздором, а позднейшие историки слишком легко поверили в этом случае заинтересованным людям. На самом деле, это был ни более и ни менее вздор, нежели первые неудачные вспышки заговора в пользу Елизаветы Петровны. Как тогда имя Волынского, так теперь в заговорах мелькали имена Никиты Панина, Шуваловых, даже знакомого нам князя Щербатова, одна группка гвардейцев не прочь была сделать основателя российского «монаршизма» русским монархом. Эта, на первый взгляд, самая курьезная подробность свидетельствует, может быть, что движение после разгона комиссии 1767 года приобрело более серьезный политический оттенок, нежели какое-либо гвардейское движение, бывшее раньше. Недаром и Екатерина, по обычаю притворяясь для публики, что она считает и это дело чуть не детской шалостью, в действительности очень хотела бы его замять так, чтобы публика, по возможности, ровно ничего не знала. «Скажите Чичерину (генерал-полицеймейстеру), — писала она в одной записке, — что если по городу слышно будет, что многие берутся и взяты солдаты под караул, то чтоб он выдумал бы бредню и ее б пропустил,
чтобы настоящую закрыть, или же и то сказать можно, что заврались». Боялась она, конечно, не Панина и тем более не Щербатова: последний, вероятно, и узнал-то о предназначавшейся ему роли из следствия. Первый стоял ближе, может быть, если не к этому, то к предшествующим заговорам: недаром ему было дано прочесть дело Волынского в назидание. Но костей не ломали и ему, Екатерина была слишком европейской государыней, чтобы устроить скандал на всю Европу, как не постеснялась в свое время простая русская помещица Анна Ивановна. Главное же, центральной фигурой всех толков были не «министры», надежные или нет, ею был все тот же Павел Петрович, имя которого с уст не сходило у всех «болтунов» без исключения. Эту фигуру было не так легко убрать. И пока на это не решались, оставалось терроризировать сторонников Павла, назначая за «детские шалости» такие кары, что впору хоть очень зрелым людям. В записках Державина сохранился рассказ, живо рисующий одну из таких расправ, да, кстати, и настроение, какое они создавали в гвардии. «В один год (это был год 1772-й), помнится, в июле месяце, отдан приказ, чтобы выводить роты на большое парадное место в три часа поутру. Прапорщик Державин приехал на ротный плац в назначенное время. К удивлению, не нашел там не токмо капитана, но никого из офицеров, кроме рядовых и унтер-офицеров; фельдфебель отрапортовал ему, что
все больны. Итак, когда пришла пора, он должен вести один людей на полковое парадное место. Там нашел майора Маслова, и прочие роты начали собираться. Когда построились, сказано было: «к ноге положи», и ученья никакого не было. Таким образом прождали с трех часов до девяти в великом безмолвии, недоумевая, что бы это значило. Наконец, от стороны слобод, что на Песках, услышали звук цепей. Потом показались взводы солдат в синих мундирах. Это была Семеновская рота. Приказано было полку сделать каре, в который, к ужасу всех, введен в изнуренном виде и бледный унтер-офицер Оловянишников и с ним 12 человек лучших гренадер. Прочтен указ императрицы и приговор преступников. Они умышляли на ее жизнь. Им учинена торговая казнь; одели в рогожное рубище и тут же, посажав в подвезенные кибитки, отвезли в ссылку в Сибирь. Жалко было и ужасно видеть терзание их катом, но ужаснее того мысль, что мог благородный человек навлечь на себя такое бедствие. Однако же таковых умышлений на императрицу было не одно сие, окроме возмущения злодея Пугачева, которое будет ниже несколько обстоятельнее описано»… «Возмущение злодея Пугачева» и положило конец дворянским «умышлениям». Все мелкие счеты между сюзереном и его вассалами были забыты, когда у ног их открылась пропасть, куда «чернь» — вилланы, чтобы продолжить сравнение, готовилась сбросить сразу и императрицу, и ее дворянство. Пугачевщина потрясла до основания империю Екатерины, но она как нельзя лучше укрепила положение ее самое, лично.
Когда также знакомый нам Рычков сидел в осажденном Пугачевым Оренбурге, он от скуки занялся описанием бунта Стеньки Разина и написал «большую тетрадь». Два казацко-крестьянских восстания, отделенные друг от друга почти ровно столетним промежутком, и тогда, как теперь, были связаны в умах публики прочной «ассоциацией по сходству». Новейшая историография, однако же, довольно давно заметила, что ассоциация идет, скорее, в другую сторону, и уже Соловьев указывал на почти фотографическое сходство начала разинского восстания с началами казацких «рухов» в Приднепровье. Как у запорожцев, так и у донцов дело начиналось с того, что казакам отрезали дорогу к морю, лишая их тем промысла, столь же исконного на Дону, как и на Днепре. Для донцов решающим моментом была, по словам Соловьева, постройка турками Азова, перекинувшая казацкие походы с Дона на Нижнюю Волгу и Каспийское море. Он не договаривает, что там, на только что проторенной большой дороге из Западной Европы в Персию, казачество должно было встретиться с крупнейшей экономической силой эпохи — торговым капиталом, к которому уже начало поступать на службу Московское государство. Исконный промысел вдруг стал необычайно выгодным, но и страшно опасным: удачливый атаман на новой дороге мог награбить так много, как никогда раньше, но зато и встретить на своем пути силу, какой раньше донцам никогда не приходилось видеть против себя. Что Астрахань защищали от Стеньки немцы — это было таким же выразительным символом, как и то, что окончательный удар казацким отрядам нанесли европейски обученные войска князя Барятинского. Тут столкнулись между собой два этапа коммерческого развития: «разбойничья торговля» первобытного типа с колониальным предприятием XVII века. И то, и другое по отношению к коренной России было периферийным явлением, каким остались бы и набеги запорожцев на польские области, не захвати революционное движение оседлого и зажиточного казачества, «дуков», «посполитых» с одной стороны, крепостного крестьянства, с другой. Но зажиточная часть донского казачества с самого начала отнеслась к разинскому движению очень холодно, а для восстания крепостных в коренных московских областях как раз 1668–1669 годы были наименее подходящим моментом, ибо крестьянское хозяйство именно в эту эпоху шло на подъем, а не на убыль[157]. Оттого разинщина, кроме Поволжья, в тесном смысле, где ее отряды пополнялись в первую очередь из населения, непосредственно эксплуатировавшегося торговым капиталом (бурлаков, грузчиков, нижних слоев посадского населения и т. п.), захватила только свежеколонизованную окраину тогдашней Руси: Тамбов и другие соседние города, оказавшиеся в черте восстания, были основаны всего за тридцать лет до Разина. К Москве она не подошла и с московскими движениями того времени, весьма