Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И все-таки, когда ему позвонили из Пендл-Эйкр и сообщили, что Мерфи уволился (по всей видимости, кающийся искатель истины наконец нашел себе иное, не менее кретинское, применение), и поинтересовались, не хочет ли Серджиус рассмотреть перспективу устроиться на его место, – он согласился. Однажды он беседовал со своим наставником в Беркли, и тот сказал, что когда один человек передает другому свой музыкальный дар, это не означает, что потом ученик обязательно должен заступать на его место; тогда это показалось Серджиусу чересчур унылым, но вот надо же: в двадцать шесть лет он уже сделался профессиональным учителем. Даже Мерфи, этот образец скромности, успел несколько раз взойти на сцену, пару раз попробовал себя в роли исполнителя, прежде чем удалиться в тихую, лишенную всяких рисков гавань учительства, позволявшую снова и снова приобщаться к свежей музыкальной невинности своих учеников и последователей.
Поразительно, но школа ничуть не изменилась. Поскольку Серджиус подозревал, что и сам он остался прежним, любые перемены наверняка глубоко ранили бы его.
Его не стали селить в бывшую квартиру Мерфи в Вест-Хаусе – там жила теперь учительница математики, с которой Серджиус через некоторое время переспал пару раз, причем однажды – на том самом диване, на котором он сидел, когда Мерфи рассказал ему об убийстве Томми и Мирьям, на котором потерял тысячи часов своей жизни, чтобы научиться настраивать гитару, и на котором однажды даже наделал себе в штаны. Но еще до того, как Серджиус закрутил роман с математичкой и побывал у нее дома, он уже осознал, что вернулся к неизбежной отправной точке. Он даже фантазировал: что было бы, если кто-нибудь предупредил бы его тогда, в тот день, когда он в первый раз пошел за Мерфи в полуподвал в Вест-Хаусе, о том, что какая-то часть его существа уже никогда оттуда не выйдет! Впрочем, вряд ли нашелся бы такой пророк.
Когда Серджиус в первый раз подошел к вечернему костру и все разом умолкли, он вдруг увидел себя их глазами – Ага, этот рыжий неудачник все-таки вернулся! – и понял, что они оказались правы.
Теперь Серджиусу стало казаться, что он презирает Мерфи. Он злится на Мерфи за то, что тот знал Томми и Мирьям лучше, чем он, их сын. За то, что однажды Мерфи переспал со Стеллой Ким, но так и не сумел заинтересовать и удержать ее. А еще – за его уроки игры на гитаре, благодаря которым Серджиусу пришлось признать, что Мерфи превосходит мастерством не только Томми, чью игру можно было услышать в записи, но и самого Серджиуса. Злился на его квакерскую зацикленность на чувстве вины, которую легко было бы отринуть, но которая, ввиду монотонных поучений Мерфи о постоянном пребывании со Светом, так глубоко въелась в Серджиуса, что он и сам поневоле стал похож в этом на учителя. Серджиус злился на Мерфи за то, что тот втянул его в Войну Агнца, но при этом ни словом не обмолвился, что Агнец – это Христос, а еще – да-да – за его ничем не прикрытую, неисправимую заячью губу, которая с самого начала была всегда на виду и научила Серджиуса не упрекать себя за неспособность не замечать этого физического уродства. И наконец, он злился, в конце концов, на то, что Мерфи – единственное, что было у Серджиуса, и этого оказалось мало.
А был ли смысл презирать Мерфи? Никакого.
У Мерфи не было иного выбора, кроме как быть самим собой. Он учил лишь тому, чему мог научить, а Серджиус не сумел понять это. Ведь в чем состоял первый урок Мерфи – самый первый, самый главный, за которым шли уже все остальные? Может, Серджиус просто невнимательно его слушал? Мерфи хотел донести до него вот какую мысль: пацифизм и музыка улетели в Никарагуа и погибли там. И что же мог предложить ему сам Мерфи после этого? Пацифизм и музыку.
Ибо агнца, который ложится рядом с хищниками, пожирают.
А быка, которого ведут на арену, убивают даже в том случае, если он отказывается биться.
Летящий во времени пилот, который никогда не стреляет, застревает на одном уровне, а его враги постепенно заполоняют собой все воздушное пространство, так что под конец ему уже нечем дышать.
* * *
В тот день Серджиус вошел в палату, чтобы увидеть Розу. То, что осталось от Розы Ангруш-Циммер, сидело с прямой спиной на стуле, в яркой полиэстеровой блузе с широким воротом и в черных брюках. Эта одежда висела на ее иссохшем теле, будто на тряпичной кукле. Черные глаза сохранили блеск, только они и казались живыми на ее бледном лице с обвисшими щеками. Волосы Розы, еще хранившие следы черноты, были зачесаны наподобие копны той же самой санитаркой, которая, по-видимому, одела ее и усадила на стул: было очевидно, что усадили ее специально, подготовив к визиту родственника. И вот теперь санитарка доложила о его приходе:
– Посмотрите, мисс Роза, вас пришел навестить ваш внук.
– Привет, Роза. Это я, Серджиус.
И тогда она издала какой-то звук – какой-то долгий не то всхрап, не то вздох из глубины груди, не то жуткий смешок, вдруг прорвавшийся наружу.
– Сейчас я оставлю вас вдвоем, – сказала санитарка.
И Серджиус остался с Розой наедине.
– Кто? – требовательно спросила она.
– Я – Серджиус. Твой… сын Мирьям.
– Кто?
Глаза сверлили его насквозь, нижняя губа выпятилась в саркастической усмешке, хотя, казалось бы, на сарказм она была теперь попросту неспособна. А может быть, это как раз и была ее последняя способность.
Пожалуй, присутствие Стеллы Ким оказалось бы тут небесполезным – хотя бы для того, чтобы Роза приняла ее за Мирьям. Тогда, быть может, благодаря сходству Роза и поняла бы значимость момента. Серджиус и Роза – два кровных родственника, последние из оставшихся в живых. Хотя нет, вдруг понял Серджиус. У меня же есть еще эти никчемные дядья Гоганы. А у Розы есть и сестры во Флориде, и еще какая-то родня в Тель-Авиве. Мои двоюродные бабушки, мои троюродные братья и сестры – только я их совсем не знаю. Правда, Стелла Ким говорила, что они сейчас очень редко общаются с Розой. Ну, видя ее состояние, кто бы стал винить их за это? А он сам – что он тут делает?
– Я учился в школе в Пенсильвании, поэтому не мог… после их смерти…
– Кто?
– Погляди на мое лицо, – подсказал он. – Ты когда-то говорила, что я вылитый Альберт. Твой муж. – Серджиус отважился на жестокость лишь потому, что почти лишился надежды, что Роза его узнает.
– Кто?
Живые глаза и сардоническая гримаса излучали вести из какого-то другого, уже не подлежащего спасению мира. А все остальное – поблекшее и поддельное тело, усаженное на стул, будто манекен, и это птичье кудахтанье, – все это, быть может, расплата за его, Серджиуса, преступление беспамятства. В комнате между ним и Розой толпились покойники, но не могли подсказать собственных имен.
А потом, вызвав у Серджиуса такое удивление, что к его горлу подступила рвотная масса, Роза произнесла целое связное предложение – тем самым рассудительным и повелительным голосом, от которого он весь дрожал четырех-пятилетним мальчиком.
– Ты хоть представляешь себе, сколько я уже не ходила в туалет по-большому?