Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Какая полиция, — мелькнуло у Константина Петровича, — разве нынче есть полиция и разве она действует?» Он повторил мысль вслух:
— Егор, разве еще есть полиция? Не нужно никуда звонить. Никто не пришлет подмоги. Отведи меня к Екатерине Александровне.
Больше, слава богу, булыжников не бросали. Он так был увлечен воспоминаниями о сватовстве в Полыковичах, что не обратил внимания на шум толпы, прокатившейся по Литейному. В дверях натолкнулся на Львова.
— Не стоило звонить в полицию. Я не хочу перед ними унижаться.
Несколько месяцев назад с ним по телефону связался новый начальник Петербургского охранного отделения с чрезвычайно оригинальной фамилией Герасимов. Он уже встречался с генералом в Харькове и отметил несколько странную для жандармского офицера внешность — профессорскую бородку и прилично подстриженные маленькие усы. Взор насмешливый, по-монгольски или, скорее, по-татарски узковатый и неподвижный. В мундире смотрелся нелепо. Но хитростью его Бог, наверное, не обидел. Содержалось в Герасимове что-то скользкое, виляющее. Такой готов на все, в том числе и на противозаконное. Константин Петрович не мог, конечно, догадаться, что при Герасимове Азеф провел свои если не самые плодотворные, то самые спокойные и обеспеченные провокаторские годы. Константин Петрович вообще ничего не знал о деятельности какого-то Азефа. Но вот Герасимов обернулся к нему определенным образом, хотя при последней беседе по аппарату сказал вежливо и совершенно успокоительно:
— Дом, в котором живет обер-прокурор Святейшего синода, находится под специальным надзором охранного отделения.
Между тем Константин Петрович не обращался ни с какой просьбой. Герасимов скользкий тип. Провокация его конек. Он, очевидно, пронюхал, что Витте вот-вот свергнет обер-прокурора, и сделал ставку больше на митрополита Антония. Помчался к нему в Александро-Невскую лавру за поддержкой, а более — за консультацией либерального порядка. Дело-то клонилось к принятию октябрьского манифеста. Что правда, то правда — в последние месяцы Константин Петрович потерял равновесие. Нервы не выдерживали, и сорвался на том, что прежде старался игнорировать. В один из душных августовских дней он велел заложить коляску и отправился к генерал-губернатору Трепову[43]без предварительного предуведомления. Однако Трепов принял незамедлительно и внешне любезно. Увидев знакомую гвардейскую фигуру с отменной выправкой, Константин Петрович подумал, что красавчики Россию до добра не доведут. У Баранова выправка не хуже, но личности, как оказалось, не соответствовала. Император любил Трепова и, случалось, встречался с ним по многу раз в неделю отнюдь не по служебным надобностям. Говорили, что петербургское окружение монарха даст сто очков вперед кайзеровскому и королевскому в Лондоне.
— Дмитрий Федорович, я обращаюсь к вам с предложением: немедленно прекратить деятельность всяких там Мережковских, собирающихся с крамольными целями в помещении Религиозно-философского собрания. Я желал бы, чтобы вы употребили власть губернатора и приняли бы строгие полицейские меры. Иного выхода прекратить безобразие я не нахожу.
— Да, но я не владею соответствующими знаниями и навыками, чтобы выиграть спор у таких очаровательных женщин, как Зинаида Николаевна Гиппиус, и вдобавок в помещении общества хранятся, по достоверным сведениям, лишь высоконравственная литература. Там нет ни оружия, ни пропагандистских листовок. Как же мне в таком случае поступить? Нарушить закон?!
Трепов был известный острослов, чем в молодые года привлек внимание императора. Однако Константину Петровичу было не до шуток. Он так и не сел в давно предложенное кресло. Законник выискался!
— Святейший синод не имеет никакого касательства к этому гнезду распущенности и разложения. Образованными философами и историками этих, с позволения сказать, членов подозрительного сборища не назовешь. Одно блудословие…
— Константин Петрович, ради бога, умерьте свой гнев! Я поручу Герасимову разобраться, что там происходит.
— Герасимов! Я сыт им по горло. Знаете ли вы, что он мне ответил, когда я ему разрешил от имени обер-прокурора разогнать собрание на квартире настоятеля Казанского собора протоиерея Орнатского позорящих церковь священнослужителей, пожелавших создать какой-то союз на манер профессиональных? Бред какой-то! Бред, бред! Ваш Герасимов ответил, что если наряд из полицейских и казаков разгонит этих нечестивых попов, то вызовет неудовольствие журналистов! А нынче он пошел в фарватере митрополита Антония, который не видит в деятельности Религиозно-философского собрания ничего предосудительного. Проектируется сближение с католиками или даже дружба. Это что ж такое?! Это соловьевщина какая-то! Подвергаются сомнению основы христианской догматики. Просто кошмар! Четыре года назад я по слабости духа дал ошибочное согласие, и Синод легализовал их сходки. В апреле, помнится, 1903 года мы спохватились и запретили сборища. Ведь до нас доходили ужасающие слухи! Я тогда вызвал к себе епископа Сергия, человека молодого, неопытного, Карташова и, кажется, Тернавцева, указав им на недопустимость схоластических словопрений со всякими там Розановыми да Шагинянами. Но хуже прочих эти Мережковские! Пришел ко мне добиваться возобновления дискуссий. Каково? Читал я его и стишки, и статейки, и даже романы…
Константин Петрович прервал речь, обратив внимание, что Трепов смотрит в окно, причем не скрывает, что соскучился. И кончилось действительно ничем. Летним месяцем Герасимов передал через Саблера, что не видит необходимости принятия репрессий против Религиозно-философского собрания и что, последовав просьбе обер-прокурора, охранное отделение нарушит спокойствие в столице.
— Этот жандарм сослался на Дмитрия Федоровича, что, дескать, мы должны собственными средствами справиться, — сказал Саблер, опуская глаза. — А какие у нас средства?
Обер-прокурор не ответил и продолжал мрачно сидеть за своим колоссальным столом. При покойном императоре обер-прокурору не пришлось бы просить о вмешательстве или защите.
— Он, кстати, вновь заверил, что Литейный остается под особой охраной, — тихо и грустно заметил Саблер, которого отношение властей к Константину Петровичу унижало и оскорбляло.
На следующий день Егор ворчал в прихожей:
— Топтунов прислали! Газетки почитывают, семечки щелкают да девок прохожих задирают. Раньше топтун стоял по струнке и глазами блымал туда-сюда, как его обучили.
Егор привел стекольщика, тот возился почти целый день, не позволив Константину Петровичу провести вечерние часы в привычной обстановке. Герасимову, очевидно, доложили, быть может, преувеличив, что на обиталище отставного чиновника демонстранты совершили нападение, и он прислал дополнительный наряд городовых, которые закрыли проход по ближнему тротуару. Когда порядок в кабинете Егор и стекольщик восстановили, Константин Петрович проверил, не повредил ли булыжник — это хамское орудие пролетариата — легкие, искусно вырезанные дверцы павловского шкафа из темно-красного дерева. И возблагодарил Бога, что дорогие ему книги остались в неприкосновенности. Он сел в привычное кресло, вынул из ящика лист ослепительно белой бумаги с золотым обрезом и взял перо. Бумагу он любил высшего качества. Не написать ли откровенное письмо императору, излив горечь обиды? И выразить в четких, металлически отлитых формулах все, что он думает о современном моменте, виттевском манифесте, будущей деятельности Святейшего синода и своем желании встретиться с ним и без всякой оглядки на прошлое сердечно побеседовать. Сейчас он быстрым летучим почерком выкатит на лист загодя обдуманную фразу: «Зная, как занято время у Вашего императорского величества, воздерживаюсь просить разрешения явиться лично».