Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Об отсутствии, о пустоте… О смерти! Никогда не равна себе эта мысль… И ее уже не было.
Был вкус во рту. Этот ужасно длинный вкус пирожка в вокзальном буфете. Вот он был, он расширялся и рос, отвратительно настойчиво и ровно. Стойко. Ага, стойкий вкус! и это отмечено в “правдивом и свободном”… Вкус помещался во рту, как объем, четко фиксируя полость этого пустого храма. Он все был и был, не в пример мысли или пейзажу за окном, все время улепетывающим. Чего бегут, куда бегут? – и опять то же: мысль и перелесок. Ну, запомни же вот этот хоть бочажок с корягой… Не-ет! дудки. Их нет, как и не было до. А вкус есть, сколько его ни сглатывай.
Монахов в сердцах отвернулся от окна посмотреть на пассажирку. На самом деле он так же давно собирался на нее посмотреть, как и встать, пройти в тамбур и покурить, как, быть может, прополоскать там заодно горло… Пассажирка смотрела в окно с особо отрешенным и независимым видом. Шлюха! – вспылил Монахов. Чего у них такой независимый вид, как раз у шлюх? С такой недоступностью на лице только в очереди к венерологу сидят…
В тамбуре, пуская дым в окошко, Монахов на некоторое время обрел пространство: мусорный ящик, огнетушитель, декларация какая-то под стеклом, дверь в туалет, плевок – все на месте. Давно пора было закурить… подчеркнуто выпустил дым – отлегло. Что это все на него находит? Благожелательно приласкал взглядом огнетушитель: на месте, друг! не действуешь?.. И то, что на огнетушителе была картинка, на которой человек, успев переодеться в комбинезон, правильно держал в руках точно такой огнетушитель, на котором, в свою очередь, была картинка, на которой… это, с детства, запавшее представление, тут же тысячу раз проигранное в мозгу, не было почему-то ему противно, наоборот: усмехнулся себе ласково, будто подмигнул прошлому. Как в прошлом, улетала, вернее, отлетала от окна, как взмах крыла, черная линза пашни – рывком назад, потом, будто отлетев вбок и описав дугу, возвращалась на место, прежде чем плавно исчезнуть насовсем. Это крылатое пульсирование пейзажа за окном с вспархивающими, в свою очередь, с борозд грачами, имитирующими поворот пейзажа, взлетающими, чтобы вновь и вновь сесть на то же место, будто, пока они взлетали, земля успевала проехаться под ними… Ага! запомнил!.. – возликовал Монахов. Крыло опало. Справедливо, подумал Монахов и не расстроился: нельзя ловить кайф над кайфом.
Дети теперь не машут вслед проходящим поездам… Когда это случилось? Сколько же времени должно было уйти, в том числе его собственного, чтобы стайки их становились все реже, чтобы не все в стайке махали, чтобы стало неловко помахать, раз другие не машут…
Грачей больше не было, зато открывшийся за пашней синенький, как дымок, лес – показывал вечный и радостный с детства фокус: он все забегал вперед поезда, пока насыпь с белеными камушками и столбиками рвалась серыми клочьями назад, а между забегавшим вперед леском и прерывисто отлетавшей под колеса насыпью – все замирала, все останавливалась неподвижная точка, обозначалась ось, словно там и колышек был вбит для вращения поля зрения вокруг него. Вот он, мгновенный центр вращения! – математическая абстракция оживала с наглядностью школьного опыта. “Сейчас она выйдет”, – вдруг решил он.
Дверь в тамбур отворилась, он упорно не отворачивался от окна.
Сейчас попросит закурить…
И, о чудо, девочка на насыпи, как когда они еще махали… точно такая, в платочке в горошек, с коленками… стояла и махала, как призрак.
Этого только не хватало, чтобы двойника (двойницу…) звали так же, чтобы она еще и тезкой была… Конечно, звали ее уже иначе, как и одета она была уже иначе, звали ее, скорее всего, Света.
Монахов все отгадал, и как зовут, и где учится… Она ехала сдавать последнюю сессию, в общежитие дозвониться трудно, из комнат у них не зовут, но она может выйти в назначенный час к телефону. Монахов не скрыл, что женат, но то, как он отвел и удлинил взгляд, хорошо передавало разлад, о котором не хочется говорить… Света была хорошая, простая, умная девочка, которую Монахов не хотел бы обмануть…
Сигарету он галантнейшим образом ей выдал – но представление о том, что ему известен каждый шаг, обескуражило его, и он не завязал разговора.
И реанимированный было пейзаж вновь умер. Кстати стемнело, чтобы не видеть его. Чтобы не думать больше, как ты его не видишь. А думать о том, с чем же в себе никак не может он смириться, Монахов, чему удивляется? К какой такой давней уже перемене никак не может привыкнуть? и даже допустить не хочет. И эти – были стертые, кем-то, не то им же, подуманные… Возраст! Неужто он так простирает над ним свое крыло? Может, Монахов никак не может свыкнуться, что ему не двадцать пять. А почему, собственно? Он не чувствует ни боли, ни одышки, он – выглядит, он не постарел. Никто из нас не заподозрит, насколько долго, даже усвоив современные взгляды, подвержены мы давно уцененной и забытой, еще школьной идеологии. Откуда, например, убеждение, что старение есть явление как бы чисто физическое? Возраст! – думал Монахов. Вот великий закон над человеком!.. Монахов не мог допустить его действие на себя, в то время как действие его на окружающих было объективно. Распространение этого закона на себя означало, что жизнь, собственно, прожита и никак не впереди. Тогда он ее прожил то ли не так, то ли мимо, то ли не в том смысле. Перспектива, всегда открытая, вдруг захлопывалась. Господи! не готов… С другой стороны, не хуже, чем у других,