Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Что же касается адмирала Краббе, то его едва ли можно и считать в числе министров: принятая им на себя шутовская роль и эротические его разговоры ставят его вне всякого участия в серьезных делах государственных.
Вот та среда, в которой обречен я действовать. Есть ли возможность одному бороться против целой могущественной шайки? Какое поразительное и прискорбное сравнение с той обстановкой, при которой вступил я в состав высшего правительства 13 лет назад!
Тогда все стремилось вперед. Тогда государь сочуствовал прогрессу, сам двигал вперед; теперь все тянет назад, теперь он потерял доверие ко всему им же созданному, ко всему окружающему его, даже к себе самому. При таком положении дел возможно ли мне одному устоять на обломках кораблекрушения и не будет ли извинительно, если я решусь сложить с себя оружие?.. Один в поле не воин.
1874 г.
По заведенному порядку, отправляясь в 10 часов утра к докладу в Зимний дворец, я взял с собой целый чемодан с подробным отчетом по Военному ведомству за 1872 год и с планами крепостей. Краткого же отчета или обзора деятельности министерства за истекший год, обыкновенно представляемого мною в первый же день каждого года, не было на этот раз.
Хотя государь и заметил это, однако же не спросил, почему нет означенного отчета, который двенадцать лет сряду представляем был мною аккуратно и на который всегда обращалось особенное внимание его величества. Признаться, я доволен, что государь не вызвал меня на объяснения по этому предмету.
При настоящем моем настроении я мог бы высказать много лишнего, неуместного. Пришлось бы объяснять, что до сих пор представляемые мною ежегодно «всеподданнейшие доклады» о ходе дел вверенного мне министерства имели значение не столько отчетов за прошлое время, сколько программ дальнейшей деятельности министерства: что в этом ряде программ, удостаиваемых каждый год высочайшего одобрения, и заключался общий план произведенных в последние 12 лет обширных преобразований и улучшений по военной части; что постепенный, правильно соображенный ход этих преобразований разом обрывается с 1873 годом: военный министр лишается собственной инициативы, ему навязывают чужую программу, ему связывают руки нормальной сметой, и, что всего важнее, он лишается мощной поддержки свыше.
Какую же программу может он представить на наступающий 1874 год?.. Вот в каком смысле могли быть мои объяснения. Хорошо, что я воздержался от них. Государь сегодня еще более, чем во все последнее время, озабочен и невесел: его встревожило нездоровье императрицы, которая со вчерашнего вечера слегла в постель.
Его величество поздоровался со мной так же, как обыкновенно в Новый год: обнял меня, пожелал счастливого года, но сейчас же заговорил о болезни императрицы; а затем объявил, что подписал и пометил нынешним числом Манифест о новом законе воинской повинности [427] и рескрипт на имя его высочества председателя Государственного совета.
Мне же – ни одного даже доброго слова! При всей моей философии, есть ли возможность оставаться равнодушным к такой явной несправедливости. Новый закон о воинской повинности – это дело великое, мало уступающее другим главнейшим реформам настоящего царствования.
Оно велось три года под непосредственным моим руководством; продолжительные прения, происходившие в Особом присутствии Государственного совета и в Общем собрании, положительно вынесены на моих плечах.
И что же? Все члены бывшей Комиссии получили щедрые награды, председателю Комиссии дан великолепный рескрипт (правда, по моему же настоянию), теперь дается рескрипт председателю Государственного совета, объявляется высочайшая благодарность некоторым лицам, которые приглашались в заседания только в качестве экспертов… Один я позабыт, как будто дело вовсе до меня и не касается! Мне даже не сказано короткого «спасибо». […]
День начался для меня двумя сюрпризами (впрочем, не совсем неожиданными): получил извещение, что старшая дочь моя остается фрейлиной при императрице, а во-вторых, рескрипт, данный на мое имя по случаю нового закона о воинской повинности. […] Получением рескрипта я обязан великому князю Константину Николаевичу, который напомнил государю; еще более адмиралу Краббе, который напомнил великому князю. Нет сомнений в том, что без этих напоминаний позабыли бы, кто был инициатором и главным работником в этом деле. […]
[…] В последнее время, как мне кажется, обращение его со мной сделалось несколько менее натянутым; но вообще он имеет вид озабоченный и грустный. Говорят, есть причины семейные. Между прочим, на днях государь был глубоко огорчен неожиданным, почти невероятным, открытием вора среди самой семьи царской! Случались не раз пропажи и в кабинете императрицы, и в Мраморном дворце; строго приказано было полиции разыскать украденные вещи, и что же открылось? Похитителем был великий князь Николай Константинович!
Я не поверил бы такому чудовищному открытию, если б слышал бы не от самого Трепова и если б не видел сам подтверждения тому: мне случилось два раза быть у государя после продолжительных объяснений его по этому прискорбному вопросу с великим князем Константином Николаевичем; оба раза я видел на лице государя явные признаки возбужденного состояния и даже следы слез, а вчера, при докладе моем о предположенной ученой экспедиции на Аму-Дарью, государь с досадой и гневным голосом сказал:
– Николай Константинович не поедет в экспедицию, я не хочу, не пущу его. Но затем сейчас же прибавил: «Впрочем пока не говори об этом, я переговорю с отцом его».
И вслед за моим докладом было опять объяснение между братьями. […]
Сегодня утром государь растрогал меня своим глубоким огорчением: он не мог говорить без слез о позоре, брошенном на всю семью гнусным поведением Николая Константиновича. Государь рассказал мне все, как было; подробности эти возмутительны.
Оказывается, Николай Константинович после разных грязных проделок, продолжавшихся уже несколько лет, дошел наконец до того, что ободрал золотой оклад с образа у постели своей матери и похищал несколько раз мелкие вещи со стола императрицы. Все краденое шло на содержание какой-то американки, которая обирала юношу немилосердно. Всего хуже то, что он не только упорно отпирался от всех обвинений, но даже сваливал вину на других, на состоящих при нем лиц.
Государь довольно долго говорил об этом тяжелом для него семейном горе, несколько раз возвращался к нему в продолжении моего доклада, высказывал свое намерение исключить Николая Константиновича из службы, посадить в крепость, даже спрашивал мнение моего – не следует ли предать его суду.