Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А, кроме того, я довольно часто даю интервью. Теперь уже я не езжу в Останкино, и телевизионщики приезжают ко мне домой. К ужасу Наташки, которая, тем не менее, понимает, что так надо. И я иногда выговариваюсь, и редко, но все это попадает на телевизионный экран, и мой голос слышат люди. Результатом этой липовой популярности является то, что создаваемая нынче предвыборная «демократическая коалиция» числит меня в своих адептах и приглашает меня на свои тусовки разного калибра. И, хотя я не собираюсь входить ни в одну из партий, мне хватит 60 лет в одной – самой проклятой! – но все же преисполнен симпатией к тем, кто борется с коммунистами и их презренними союзниками.
А потом, меня иногда вывозят на какие-нибудь литературно-мемориальные вечера. Теперь я тебе расскажу, что является: самым печальным в старости: – одиночество. Иногда Даня мне звонит: «Ты позвони мне, а то у меня целый день телефон молчит, как зарезанный». И он мне рассказал, что когда-то встретил Шкловского, который просил позвонить ему, потому что его телефон молчит. Это Шкловский-то!
15.12.98
Оно пришло! Это я про твое письмо, написанное, как всегда, в поезде. Как мне знаком этот поезд, как часто я себе представляю тебя в нем! От твоего письма, несмотря на грустную его суть, так живо пахнуло Италией, тобой, знакомой улицей, газетным киоском и хлебной лавочкой… Еще меня с Италией сближает Алеша. Кроме того, что он часто звонит, я почти каждый вечер слышу его голос по радио «Эхо Москвы». Он рассказывает разные Ватиканские истории, и я себя чувствую как бы рядом с ним. Вчера, он рассказывал как Павел Иоанн 2-й, встречаясь в каком-то городке с молодежью, сказал: «Будьте как я! Я – молодой старик!». Мне это понравилось, потому что я себя ощушаю молодым стариком. Как и главе Римской церкви, мне еще не надоела жизнь. И важнейшая ее часть – моя любовь к тебе. Если будет случай, я еще напишу, как я тебе за нее благодарен, как она сделала мою жизнь полной и содержательной. Когда забываешь Пастернаковские строчки: «Но старость – это Рим…» Но все это – совсем отдельная тема.
Как я уже тебе докладывал, политика все же втянула меня в свои колеса и колесики. История с нашим Президентом напоминает старую немецкую сказку: «Как мыши кота хоронили…» Переворот, совершенный им, создал совершенно новую политическую коньюктуру. Не имею права загадывать о будущих выборах, но все же, но все же…
Скоро Рождество. Наши англичане уже прислали поздравилку. А где же ты, моя котенька, будешь встречать этот день? Ведь это чисто семейный праздник, и какая же семья приютит тебя, мою дорогую бездомную птицу? И не за горами Новый год. Буду его встречать, как всегда – вдвоем. На этот раз с дочерью. Много и с огромной благодарностью думаю о твоих а, следовательно, и моих друзьях. Благослови их Господь! Как всякий атеист, я верю в его благодатную силу.
Но мне еще следует снова и снова перечитать твое письмо и высказать свои совершенно негодящиеся замечания. Но я это сделаю в продолжение этого письма. Которое я заканчиваю тем, что обнимаю и целую тебя изо всех моих старческих сил, твой ЛР.
Москва, 11.5.1999
Христос Воскрес, Моя Мадонна! Это не совсем по ритуалу, но зато цитируется Пушкин. Тоже не Бобик!.. Только что поговорил с тобой, и, – как всегда – твой сладкий голос вогнал в меня большую порцию бодрости. А я в ней нуждаюсь. Последнее время начал уставать больше обычного. Вот когда я тебя понял! Каждую неделю я получаю порцию из 30 (тридцати) смертных приговоров. Это толстые папки с приговорами, заключением психоэкспертов, просьбами о помиловании, ходатайства… Я не могу это просто перелистывать, чтобы в конце поставить: «к пожизненному заключению». С идиотской добросовестностью я это все читаю, на это уходит полных три-четкре дня, и в конце каждого такого дня, понимаю, как ты себя чувствуешь, оторвавшись от буквы «М»…
Есть, конечно, и глупость в том, чтобы, вопреки упрекам Натальи, в 91 год заниматься этим абсолютно изнуряющим делом. Но я знаю, что меня держит и сохраняет работа, мое долгое сидение за письменным столом.
Забегала ко мне Машенька Порудоминская, ее на несколько дней занесло в Москву. Привезла мне почту от отца: письмо и несколько рассказов. Но больше всего Маша рассказывала о том, какое на нее произвелa впечатление встреча с тобой на Соборной площади. А Володины рассказы, к сожалению, старомодны и лишены той энергии, которая всегда была свойственна его книгам.
О том, как я ел в «Пекине» суп из плавников акулы я уже тебе докладывал. Ничего. Едал и похуже. Забегала Ленка Сенокосова. Перед тем, как отправиться на очередной семинар. Они везут сорок слуша телей! И куда!? Где-то под самой Флоренцией. Наверняка заскочит посмотреть на тебя, и я испытал горькую зависть. Она прилетела из Лондона и привезла нам показать видик со своей внучкой. Катюше уже полгода, как всякий ребенок, она очровательна. И я порадовался за бедную Таню, за ее мужество, за то, что она вырвала у жизни – скорее у смерти – такую радость, как дочка.
Мне следовало бы послать с оказией не только такую коротенькую записочку, но и парочку хороших книг. Но я не бываю в книжнzх магазинах, а посылать старье – еще больше захламлять твою квартиру. Вспоминаю ее каждый день…
Посылаю тебе стихотворение Ковальджи. Кроме того, что оно – хорошее стихотворение – оно очень точно передает работу нашей Комиссии, душевное состояние ее членов. И наше непроходящее горе от утраты Булата. Мне регулярно звонит Оля Окуджава. Ей кажется, что я ношу в себе большой кусок нашей общей любви к Булату. Наверное, она права.
Вот, посидел несколько минут за машинкой и устал. Хотя я уже привык печатать одним пальцем.
Писать тебе мне очень хочется. Писать про книги, переписывать полюбившиеся стихи, какдый раз радоваться, представляя как – пусть и через несколько недель – ты читаешь мое письмо.
За свою, недошедшую по вине Гаврилы, книгу – очень жаль. Случилось так, что я тебе послал последний сохранившийся экземпляр. Нy, да я что-нибудь придумаю. Очень мне хочется, чтобы эти рассказы ты прочитала.
Кутенька, моя дорогая!
Я тебя люблю и крепко целую. На всю оставшуюся жизнь.
№ 18
Юлик, моя Юлик, моя дорогая и бесценная! Я мог бы и дольше продолжить все любые слова, способные выразить мою любовь к тебе, мою нежность и постоянные мысли о тeбe. Нo в этом нет надобности и не для этого я пишу тебе это письмо. Я пишу это письмо, чтобы объяснить тебе, да и мне самому, почему я тебе несколько месяцев не писал писем. Мне это время требовалось для того, чтобы примириться с тем, с чем я и сейчас, да и никогда не сумею примириться. Я должен был призвать к своему, еще работающему, разуму, чтобы понять: я тебя больше никогда не увижу. НИКОГДА.
В меня это обрушивается, как камень в живую рану. Но иначе не может быть. Как сказано у Бабеля: «День есть день, евреи, а вечер есть вечер…» И мне хладнокровно следует взвесить и оценить свое состояние. Юлик! Мне девяносто один год. У меня было уже пять инфарктов, У меня постоянно болит сердце, практически, я не могу ходить пешком, и мне помогает сосуществовать только нитроглицерин. Но сколько же можно его жрать!? И я отчетливо понимаю, что держусь на тоненькой ниточке. А дальше, дальше по стихотворной строчке: «А у сердца осталось ударов сто. И сердце замкнут на ключ».