Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Да… Пойдешь или нет — воля твоя. Просьбу я передал, там уж сама смотри. А прийти я должен был, — повторил Салях. Добавил, словно бы оправдываясь: — Ровесник ведь, росли вместе. Японскую вместе прошли. Покуда Исмай не разбогател и не перешел на хутор, у одного бая батрачили.
«Салях на два года старше Гарифуллы, — вспомнила Мастура. — Выходит, Исмаю пятьдесят девять». Задумавшись, она не заметила, как ушел Салях. Снова принялась за пастилу, но мысли ее были далеко.
В ту пору Исмай, промышлявший прасольством, перебрался на хутор, возвел дом, каменные лабазы, не жил — от богатства шалел. А Гарифулла с матерью ютился в лачужке, окна которой были затянуты бычьим пузырем. Ни скота, ни птицы, гнул спину на русского бая. Потому и не хотел отец Мастуры свою дочь отдавать за него. «Мы бедны, а он — нищий. Ни кола ни двора — всласть ты с ним поживешь, нечего сказать! Чем тебе Исмагил не по душе? Живет в достатке, ловкий, хваткий, устами птицу поймает», — казалось, видно, отцу: если с богатством обсватается, так и его оно, это богатство, обогреет.
Целый год приходили сваты от Исмая, но уходили ни с чем. В мечтах Мастуры был другой. На тайном свидании дали они с Гарифуллой друг другу слово. Была она по тому времени грамотная, уже к жизни приглядывалась и что-то начинала понимать в ней, и птица любви уже свила в сердце гнездо. Об одном мечтала Мастура — о счастливой жизни с Гарифуллой. «Захочешь за Исмая отдать, тайком за Гарифуллу выйду», — пригрозила она отцу, и тот наконец смирился. Даже в приданое дал одного ягненка и будущего теленка от пестрой коровы обещал.
И еще одно помнит Мастура. В те самые дни, когда добилась наконец отцовского согласия и уже готовилась войти невесткой в дом Гарифуллы, пошла она по какому-то делу в соседний аул, и на мосту через Казаяк стал перед ней Исмай в красивом городском пиджаке, на голове, по моде татарских баев, высокая черная тюбетейка; сам серого в яблоках иноходца под уздцы держит, узоры на седле, медные бляшки на подпруге огнем горят, глаза слепят. Весь вид Исмая — подбородок с подгузочком, сытое круглое лицо, важная осанка, манера согнутым пальцем проводить по усам, солидное покашливание — все говорило о том, что в свои силы он верит крепко.
— Погоди, красавица, не спеши, всего два слова скажу, — усмехнулся Исмай, заступив ей дорогу.
— Своей жене скажешь, — ответила Мастура, отшагнув в сторону. Но Исмай вцепился ей в руку.
— Не брыкайся… Не пойму, чего ты от своего счастья отворачиваешься? Не упрямься, выходи за меня. Пылинке на тебя сесть не дам.
— Пусти, бесстыдник! Закричу! — Мастура попыталась вырваться. — Раздуло от спеси — на дорогу вылез. Подавись своим богатством!
— Канишна, соперницы боишься! Хочешь, я ей, Гильминисе, сегодня же трижды «талак»[54] скажу? Эх, Мастура, нет мне жизни без тебя.
— Пусти, по-хорошему говорю!
Исмай закинув поводья на голову коню, обхватил Мастуру, рывком согнул ее в поясе и оторвал от земли. Мастура и опомниться не успела, как он, жадно целуя, понес ее в кусты.
Мастура истошно закричала, начала вырываться, вытащила одну руку, другую и начала молотить по круглому закинутому лицу. Но откуда тоненькой девушке взять силы против дюжего мужика. Последняя надежда — на помощь звать, плакать, о пощаде молить. Исмай, не обращая внимания на ее крики и слезы, словно медведь, с треском топча кусты, ломился в чащу.
Мастура дергалась, билась, как птица в силках, криком исходила, спасения не было. Вдруг донесся крик: «Мастура! Мастура!» — из-за деревьев выметнулся Гарифулла.
Яростно, страшно, до изнеможения дрались Гарифулла с Исмагилом. Байская и батрацкая одежда одинаковыми лохмотьями повисла, оба в крови, в грязи, в подтеках, живого места нет. Мастура с плачем кидалась между ними, но каждый раз, снова сцепившись в клубок, они отбрасывали ее прочь. Наконец, зажав ладонью нос, из которого хлестала кровь, Исмай присел на корточки: «Хватит, Тариф…. На сей раз твоя взяла… Но запомни, рвань, пощады от меня не будет», — прохрипел он. Гарифулла, выругавшись, пнул его и, волоча Мастуру за руку, спотыкаясь о корни, поскальзываясь, зашагал вниз по склону, к воде.
Исмай не забыл этого. И грязные про них слухи распускал, и двух своих прихлебателей неделю поил, уговаривал их подкараулить и избить соперника, но помешать счастью Гарифуллы и Мастуры так и не смог. Ходил, черным огнем горел, щеки себе изнутри изгрыз — ничего не помогало. Помогло другое. Только началась война, Исмай добился, что Гарифуллу одним из первых записали в рекруты.
После революции несколько лет Исмая не было, пропадал где-то. Вернулся в двадцать пятом или двадцать шестом и как-то очень быстро снова встал на ноги. Засевал для отвода глаз два-три гектара пшеницы и осенью в окрестных аулах скупал хлеб по дешевке, а по весне, когда цены на хлеб поднимались, возил муку в город. Посмотреть — все чисто: наемным трудом не пользуется, а если к паре своих лошадей еще две-три подводы подзаймет, так возчикам платит исправно, в дороге их кормит и поит, мало того, и чаем-сахаром, гостинцем мелким одарит.
Но и на этот раз просчитался Исмай, не обманул властей. Только началась коллективизация, сразу же раскулачили. И снова пропал — на семь или восемь лет.
Года за два до войны опять появился Исмай. На то, видать, и родина — человеку дом, а зверю логово. Вернулся один-одинешенек. Жена, по слухам, померла на чужбине, дети выросли и разбрелись кто куда. Говорили, что вернулся Исмай и так сказал: «Стар я теперь, устал скитаться, хочу на родине помереть. Если дадите место, построю дом, доживу как-нибудь…» Подумали аульские власти и решили: какой от него, волка беззубого, вред, пусть живет.
Вот и жил-доживал. Началась война, ушли мужчины, пришлось и ему на работу выходить — немного в конюшне, немного на току. Жил наособицу, людским горем не горевал, радостями не радовался. Мастуру, которую когда-то при каждой встрече с ненавистью жег глазами, потом — когда по второму разу разбогател — провожал улыбками да шуточками, теперь и вовсе не замечал. Писем с фронта не ждал, сводок не слушал, даже в разговоры не вступал. Вся война, все, чем жили люди, шло где-то стороной от