Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Эти цифры до сих пор вызывают споры. Как однажды заметил сам Хрущев, “Никто их не считал”. С 1980-х годов российские историки пытались подсчитать человеческую цену этой войны другим способом. Они посмотрели на численность советского населения в 1939 году и попробовали понять, насколько бы оно выросло к 1945 году в нормальных обстоятельствах, если бы не было войны и цифры естественного прироста и убыли населения оставались на довоенном уровне. Тотальная война разрушает семьи. Жертвы на передовой – взрослые люди в самом расцвете сил. Во время подобной войны случается меньше зачатий, и еще меньше из этих зачатых детей рождается живыми. Если верить подобному демографическому подсчету, к 1945 году советский “дефицит” населения превышал 40 миллионов человек. Некоторые ученые утверждают, что правильнее говорить о цифре ближе к 50 миллионам[687]. Потери такого масштаба обернулись экономической и демографической катастрофой, отголоски которой все еще ощущаются в структуре постсоветского населения. Но помимо всего прочего, потери такого масштаба стали человеческой трагедией. Беспрецедентной в своем роде.
Ветераны, естественно, говорят о жизни. Они собираются специально, чтобы поговорить о том, как им удалось уцелеть: о храбрости, выносливости, патриотизме. “Мы столько страдали, – говорит Татьяна Евгеньевна, – мы так радовались, когда все это закончилось. Мы не подсчитывали цену, которую пришлось заплатить”. Люди вроде нее помнят много отдельных смертей, но их рассказ не останавливается подробно на этом море убитых и на горах трупов с воронами, кружащими над ними. Бывший фронтовик Александр Михайлов, с которым я говорила в 1987 году, предупреждал меня: “Не верьте тем, кто представляет окопную войну как нерегулярную ружейную стрельбу, а в перерывах показы кинофильмов”[688]. Это замечание гарантированно обидело бы официальные объединения и советы ветеранов. Какими бы ни были частные воспоминания, официальный язык, на котором говорят выжившие, находит подробности настоящего умирания неэстетичными.
Все это можно услышать в любой вечер в клубе ветеранов, на любой даче, где собираются и разговаривают те, кто прошел войну. Говорят, что русский солдат защищает священную землю Родины до последней капли крови. Не то чтобы он совсем лишен страха, но он отважен. Он бросается на врага с именем Сталина на устах, а когда умирает, перед его глазами встает картина березовой рощи летом, образ его матери или девушки в слезах – его Тани, Маши, Оли, которая клянется ждать его вечно. Одна из санитарок рассказала мне: “Большинство из них звали матерей. И мы обещали написать им”. В подобных рассказах всегда незримо присутствуют отзвуки традиционной ламентации, старой культуры. Популярная песня первого года войны начинается так: “Ты помнишь, Алеша, дороги Смоленщины, как шли бесконечные, злые дожди…” Автор, поэт Константин Симонов признается, что не чужд страха, но заключает:
Коммунистическая партия сразу осознала, какой силой обладали сентиментальные песни. Перед лицом первого и наиболее разрушительного немецкого наступления, когда на Москву сыпались бомбы, управление пропаганды и агитации ЦК ВКП(б) издало постановление о том, чтобы войскам раздавали бесплатно губные гармошки[690].
Тысячи старых солдат до сих пор готовы поведать вам свои воспоминания так, что они практически дословно будут рифмоваться с песнями и маршами советского государства. Например, в 1997 году я имела удовольствие познакомиться с Николаем Викторовичем, офицером на пенсии и одним из руководителей московского Общества ветеранов Великой Отечественной войны. Для того чтобы понять этого человека, нужно абстрагироваться от той обстановки, в которой он сегодня живет: неряшливой комнаты с дешевой мебелью в бывшей коммунальной квартире, – и от вида его гражданской одежды: старого, желтовато-коричневого жилета и синтетических брюк. Николай Викторович – бывший советский офицер, сталинист, патриот. Встречаешься с ним взглядом – и оказываешься лицом к лицу с другим миром, видишь выражение лица солдата, помнящего другие приказы и более строгие, куда более предсказуемые социальные коды.
Я попросила еще одного бывшего офицера провести интервью с Николаем Викторовичем. Я хотела увидеть, будет ли чем-то отличаться беседа двух солдат, соотечественников, мужчин, однако Николай Викторович обращает все свои самые важные ответы напрямую ко мне. Он вообще соглашается отвечать при условии, что я открою ему социальное (“мелкобуржуазное” в терминологии марксизма-ленинизма) и этническое происхождение обоих моих родителей (тут дело темное). Кажется, что эта информация как-то повлияет на его ответы на мои вопросы. Когда, поначалу осторожно, начинает течь его рассказ, я жалею, что не солгала и не сказала ему, что мой отец был, скажем, сварщиком. Николай Викторович занимает оборонительную позицию, как будто бы ждет вопросов с подвохом, которые, он уверен, всегда наготове у классового врага и иностранки.
Мы обсуждаем сражения и смерть, мы говорим о тех людях, которых он вел в бой, об их качествах и силе. “Я страдал из-за каждого из моих погибших бойцов, – говорит он, – но горевать – значит быть слабым. Я не поддавался горю”. Через час после начала разговора мой коллега просит его подумать о том, какой тип солдата он бы выбрал, если бы ему предстояло выполнить очередное смертельное задание в тылу врага. Он задает этот вопрос вполне нейтральным тоном, не упоминая ни одной конкретной категории. Но Николай Викторович говорит с нажимом: “Советские солдаты – русские мужики – умеют сражаться и умирать”. По его мнению, только финны обладают храбростью и стойкостью, сравнимыми с храбростью и стойкостью русских. Если бы ему еще раз пришлось набирать армию, если бы он мог выбрать любого солдата из любой страны и эпохи, он выбрал бы русских. На самом деле, добавляет он, он предпочел бы тех, кто уцелел в ГУЛАГе. Дисциплина и выносливость – вот самые ценные качества солдата. Он одаривает меня натянутой улыбкой. Ну, по крайней мере, я не француженка, и на том спасибо.
Нетрудно отыскать документы, в том числе письма, написанные обыкновенными советскими гражданами, которые подтвердят подлинность того рода патриотизма, что исповедует Николай Викторович. “Я должна быть горда, что защищаю советскую землю”, – пишет в 1941 году москвичка в частном письме. Тысячи и тысячи таких людей сразу же пошли добровольцами. Собравшись на митинги на своих предприятиях, они плакали не только о России, но и о себе самих. Офицеры НКВД отмечали резкий рост производительности труда на заводах и фабриках[691]. Некоторая доля этого патриотизма имела отношение не к России, а к коммунизму. “Мне так сильно страшно стало, и вот я решила: чтобы не струсить, достала свой комсомольский билет, макнула в кровь раненого и положила себе в карманчик возле сердца, застегнула. И вот этим самым я дала себе клятву, что должна выдержать, самое главное – не струсить, потому что если я струшу в первом бою, то уже дальше не ступлю и шага”, – рассказала Светлане Алексиевич бывший санинструктор стрелковой роты Ольга Яковлевна Омельченко[692]. Героические истории, вроде истории партизанки Зои Космодемьянской, которую пытали, изуродовали и, наконец, отправили на виселицу за участие в мелком саботаже, вдохновляли целые классы школьников-подростков записываться добровольцами. Одна из таких бывших школьниц, а впоследствии младший лейтенант и фельдшер мотострелкового батальона Серафима Ивановна Панасенко вспоминала: “У меня папа коммунист с большим стажем, политкаторжанин. Он нам с детства внушал, что Родина – это все, Родину надо защищать. И я не колебалась: если я не пойду, то кто пойдет? Я должна…” Рассказывая об этом, она рыдала[693].