Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не узнают… Мы были тогда еще тоненькими прутиками, когда ты оставил нас и отправился в странствия райские сады садить. Зачем ты вернулся? Или не уродили яблони, или суховеи высушили их?
Вырос мой сад, но не буйствует — мало я родной почвы взял с собой, дайте же мне хоть крошку из-под ваших корней, мои ровесницы — вербы!
Чахнут столетние ели на сельском кладбище, умирает старая колокольня под заскорузлым гонтом, проржавевшие язычки колоколов валяются на земле, и селение мертвых расползлось из-под елей до самых полей. Узнаете ли меня, столетние ели?
Узнаем… Почему так поздно пришел? Мы склоняем ветви над могилами и по ночам напеваем свой тихий реквием. Где же ты был до сих пор?
Я давно искал свою тропку в густом сплетении человеческих дорог. Я нашел ее и пришел сказать об этом своему другу — старенькому отцу.
Вот каменная глыба вечностью легла ему на грудь, в головах растет тополь, поднимается к небу и смотрит своей кроной на вечную жизнь, неустанным потоком текущую по моей земле.
Заждался ты меня, мой мудрый советчик. И что напоследок ты хотел сказать мне? Поведайте, ели, мне сегодня так нужны эти слова.
Молчат ели и, опуская ветви, шепчут молитвы над селением мертвых, а верхушки их поют хвалу новому дню.
Я вернулся к себе сегодня. В седине мои волосы, в морщинах лоб, а в сердце и радость, и тревога, и любовь. Ты так хотел видеть меня взрослым, зрелым. А у меня столько есть о чем тебе рассказать, порадоваться с тобой, посоветоваться.
Встань же, отец!
РАСПЛАТА
Перевод Юрия САЕНКО
Когда началась охота на уток, я вспомнил своего давнего друга, страстного охотника, — когда-то мы с ним не одну ночь откараулили на Заболотненских озерах, — и поехал к нему с предложением отправиться на охоту с ночевкой.
К моему удивлению, он отказался.
— Неужели ты оставил этот вид спорта?
— Это не спорт, а обыкновенное убийство, — ответил мне мой друг. Сказал он это с какой-то непонятной горечью и сразу же, видимо чтобы я не упрекал его в сентиментальности, добавил: — Спорт, говоришь… Дорогой мой, спортом называют также и мордобитие… Но мне сейчас другое вспомнилось. Хочешь, я расскажу тебе то, чего не знает даже моя жена? Возможно, что после этого и ты не пойдешь на уток, а будешь стрелять завтра по картонным мишеням. Вот это — спорт…
Все произошло в то самое жаркое лето, когда за страшные, казалось, грехи выгорела вокруг меня, куда ни кинешь взор, трава и я остался среди пустыни — одинокий, как скифский идол на степном раздорожье.
А впрочем, это не так. Травы здесь не было уже многие тысячелетия, никогда здесь не жил человек, но вначале я не чувствовал себя одиноким, — напротив, охвачен был своеобразной красотой каракумских степей, по которым в раскаленном пространстве скитались барханы, словно караваны утомленных верблюдов. И редкие стебли татарника, разбросанного среди песков, казались мне чуть ли не пальмами, а моя палатка — городом. Да, городом! Я связался по рации с Небит-Дагом, и сюда должны были вскоре прибыть туркменские рабочие, чтобы начать подготовительные работы к приему партии нефтяников. А тем временем я проводил целые дни на охоте.
Признаться, где-то глубоко в душе я ненавидел этот, как ты говоришь, спорт, хотя не пропускал ни одного утиного сезона. Приглушенное чувство жалости всегда шевелилось в сознании, когда я поднимал на болоте подстреленную крякву или зимой — еще теплого зайца. Засыпал снегом или затаптывал капли крови на болотистой земле, оставшиеся на роковом для жертвы месте. Я словно прятал эти капли от собственной совести и с детской наивностью думал тогда о маленьких зайчатах, об одиноком селезне, который не дождется в гнезде своей подруги. Собственно, как охотник, я был равнодушен к убитым, но жалел осиротевших.
Охотиться в пустыне было морально легче. Возможно, это и не так, но я заметил здесь какое-то притупление семейного инстинкта у животных. Я не встречал птичьих гнезд, изредка проходили в одиночку — не табунами — сайгаки. Не заботились, как известно, о потомстве ящерицы, гадюки пожирали своих детенышей, и даже залетные утки небрежно присыпали песком снесенные ими яйца и летели дальше, а птенцов выгревала пустыня.
Я с жалостью смотрел на малышей зверьков, на птенцов-сирот и без сожаления — на взрослых: спокойно поднимал я на них свою двустволку.
Однажды я увидел новую добычу — степного орла. Он сидел на высокой сопке, настороженно вытянув шею и упорно всматриваясь в мое жилище. Взмахнув крыльями, орел стремительно взмыл в небо и повис в зените, прямо над моей головой.
Убивать его не было смысла, но тут я вспомнил: моя жена просила привезти из пустыни хоть какой-нибудь сувенир.
Так вот оно, чучело царя птиц или хотя бы орлиное крыло. Орел неподвижно висел надо мною, словно присматриваясь ко мне, и я видел его злые глаза. Они напоминали мне ненавидящий взгляд удава, которого я убил несколько дней назад за сопкой, — как много злого и хищного вложила в инстинкт своих обитателей эта дикая пустыня и как мало материнского! Я навел двустволку, прицелился и выстрелил.
Орел падал, простирая крылья к небу, — прощался с ним навеки. Он упал вблизи моей палатки и закричал. Это был не тот грозный орлиный клекот — так мог кричать только человек, взывая о помощи. Я вздрогнул и не осмеливался подойти к тому месту, где, поднимая голову к небу, умирала огромная птица.
Это случилось утром. Перед обедом, когда в душной, как баня, палатке меня сморил наконец неспокойный сон, послышался сильный шум в воздухе. Я вскочил с койки. Наверное, самолет — сбросит воду и продукты. Выбежал из палатки — и обомлел: могучий орел, чуть не вдвое больше того, который лежал мертвым на песке, кружил над моей палаткой на высоте нескольких метров. Увидев меня, он рванулся ввысь и застыл, словно подвешенный на невидимых нитях.
И я догадался — утром я убил орлицу, мать, жену, и вот вдовец прилетел, чтобы отомстить убийце.