Шрифт:
Интервал:
Закладка:
ОДИН ХЛЕБ НА ДВОИХ
Перевод Вадима ВЛАСОВА
Мы познакомились случайно.
Прямо со сцены — без грима и в домашнем платье: играла студентку в массовке — я выбежала в фойе и ждала антракта. В зале должен был сидеть мой муж — самый молодой из ученых-геологов и, как неосторожно говорили его сотрудники, самый перспективный среди них; за год моей работы в театре я не могла дождаться, когда же он выкроит три часа, чтобы оценить мои способности. А впрочем, я специально никогда его не приглашала: хвастаться было пока нечем, самостоятельных ролей мне еще не давали, но было горько, что он не догадается сам…
Дома, в кабинете мужа, часто собирались на кофе его товарищи, я подавала на стол и слушала дискуссии о проблемах палеонтологии, их разговоры были и правда интересными, но я по-человечески точно не существовала для них. Все было как в кино, когда воспринимаешь чуждый мир, разбираешься в нем, но он остается для тебя чужим. Молодые ученые любовались мною, у некоторых из них не раз соскакивала с с лица маска серьезности, и тогда я не без удовольствия ощущала на себе восхищенные взгляды. Однако потом эти взгляды начинали становиться для меня почти обидными, ведь внешность — это не заслуга человека, а никто из них ни разу не поинтересовался моей работой. He расспрашивал и муж. Как-то я отважилась сказать:
— Приглашаю вас в театр, ребята. На премьеру…
— А кто играет? — спросил один из них.
— Я играю… — Ответ мой прозвучал как-то жалобно, невнятно, хотя я пыталась сказать это подчеркнуто, с нажимом. Я растерялась под взглядом мужа, снисходительными улыбками его друзей и вышла из кабинета.
В этот вечер муж обещал прийти на спектакль.
Действие кончилось, первым из зала вышел какой-то мужчина — вышел стремительно, будто торопился в гардероб. Ну, что ж, подумала я, иногда нам приходится наблюдать, как зрители уходят после первого же действия. Мужчина был высокий и худощавый, я не заметила его лица, да и зачем, однако мне запомнились его седые виски, красиво контрастировавшие с густой черной шевелюрой… Я шагнула к дверям, чтобы не пропустить мужа, и вышло так, как порой бывает на улице, когда люди не могут разминуться: мы шли навстречу и уступали друг другу дорогу в одну и Ту же сторону, словно кто-то толкал нас, наконец остановились лицом к лицу почти вплотную, и он, покраснев, как мальчик, пробормотал:
— Добрый день…
Я отступила назад. Ох, как я ненавидела их — этих околотеатральных страдальцев: неоперившихся студентиков, топчущихся с букетами цветов перед гримерными «примадонн», вдвое старших, чем они, или потасканных ловеласов, садящихся в первые ряды, приглядывающихся к молодым артисткам, а потом перехватывающих избранниц у служебного входа и приглашающих в ресторан, а то и на квартиру.
Я фыркнула, прямо-таки фыркнула, как кошка, и он пожал плечами, шагнул в сторону, потом круто повернулся на каблуках и так же стремительно направился в глубь фойе. На мгновение мне стало его жаль, но у меня не было времени анализировать свое состояние: из зала выходили зрители, я искала глазами мужа.
Его не было. Я оцепенела от обиды, хотя знала: что-то помешало ему, может быть, ученый совет; к этой досаде примешивался еще и стыд за мое детское фырканье. Я отошла от дверей к гардеробу и тут снова наткнулась на незнакомца с седыми висками. Сказала ему:
— Простите…
Он даже не улыбнулся на это мое детское «простите», посмотрел сосредоточенно и пристально, потом спросил:
— Кто вы?
— Я отсюда, — ответила я и опрометью бросилась к служебному входу, охваченная горькой и еще непонятной тревогой.
Мы познакомились случайно в фойе театра, и она сразу целиком заполонила меня. Да нет… вся она вошла в мою жизнь потом, тогда же я схватил только черты ее лица, какие тщетно искал в воображении, увидел неповторимый облик, но сразу почти физически почувствовал, как образ незнакомой женщины, словно волной, захлестнул тайный необжитый простор моей души, мир фантазии, тоски, желаний, куда я порой сбегал, чтобы очиститься от усталости, накипи будней, неудовлетворенности, пресыщения…
Это был мой храм воображения, мечтаний, куда не могла и не пыталась проникнуть моя жена, посвятившая себя исключительно созданию домашнего уюта, и мой маленький сын со своим милым и неугомонным лепетом; я в эту минуту понял, что именно они, сами того не зная, создали для меня этот храм-убежище. У меня была до сих пор личная свобода: с ней я отправлялся в одинокие путешествия, с ней порой засыпал, с ней становился за мольберт, и тогда, как привидения, выплывали в воображении очертания лиц, пастельные тона, дерзкие мазки и линии; это был мой тыл, без которого я не смог бы стать живописцем, — отсюда возникали десятки сюжетов, здесь я находил то, что наделяло изображаемые мною конкретные предметы недосказанностью, загадочностью, создавало настроение в моих полотнах.
И странно, я осознал, что владел этим сокровищем под угрозой его утраты: этот мой мир занимал один человек, единственный образ, вобравший в себя все краски моего воображения. Ведь может случиться так, что отныне этот образ — только один! — каждый раз будет возникать передо мной, контролировать каждую мою мысль, каждую творческую находку, заполонит все мои произведения, а насколько хватит его богатства, и что я буду делать потом, когда оно иссякнет: отброшу его или буду скудеть вместе с ним?
Эти мысли как молния промелькнули в течение нескольких секунд, когда я, пробурчав свое глупое «добрый день» (а был уже вечер) и проигнорировав ее детскую выходку, прошел несколько шагов по фойе, ощущая вместе со страхом непостижимую радость, что вобрал в себя столько сокровищ — четкие и совершенные линии лица, неуловимый цвет глаз, их выражение, нежная пластика тела, жизнерадостность… Я остановился, вынул папиросу, а потом она еще раз подошла, и я понял, что ее образ овладел мною надолго, переполнил душу и мне суждено, познавая, сопротивляться его власти.
Он постоянно преследовал меня, встречая то в городе, то в театре, иногда в троллейбусе — один или со своим сынишкой. Мне было приятно это преследование, потому что я ни разу не услышала того, чего больше всего боялась: вздохов, умилений, мольбы. На мой взгляд,