Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Одновременно “звезда Шенье” (по выражению того же Г.П. Федотова[768]) озаряет антологические и элегические “отрывки” Пушкина “Вы, я думаю, знаете, что почти все антологические стихотворения Пушкина переведены из А. Шенье?” — писал в 1853 г. И.С. Тургенев П.В. Анненкову[769]. За этим безусловно преувеличенным утверждением стоит верное чувство традиции, общности поэтических миров. Раздел пушкинского сборника 1826 г., названный “Подражания древним”, несет заметный отпечаток идиллий и элегий Шенье.
Исследователи отмечают преимущественное в целом по сравнению с Батюшковым влияние Шенье на антологическую лирику Пушкина начала 1820-х годов[770]. Меняется сам характер его александрийского стиха, который обретает напевность, плавность, ритмическое разнообразие. Пушкин сближается с Шенье в выборе конкретных, чувственных и в то же время словно прозрачных, открывающих простор для воображения, завораживающих эпитетов, определяющих тональность стихотворения (“Приют любви, он вечно полн // Прохлады сумрачной и влажной...”). Пушкин обживает лишь наиболее близкие ему формы у Шенье, оставаясь равнодушным к его порой несколько манерной пасторальности и многословным элегическим излияниям. Он особенно чуток к несколько размытой, зыбкой жанровой форме, в которой мягко сливаются мифологическая образность, идиллическая атмосфера и раздумчивая элегическая интонация, где гармонично урановешены “объективная” манера древних и подспудно вводимые элементы романтического субъективизма (“И весь я полон был таинственной печали, // И имя чуждое уста мои шептали.” — “Дорида”, 1819).
Быть может, ощущение недостатка этих элементов у Шенье и побудило Пушкина (равно как и неприятие современной ему французской романтической школы) утверждать в полемике с П.А. Вяземским: “...говоря об романтизме, ты где-то пишешь, что даже стихи со времени революции носят новый образ, — и упоминаешь об А<ндре> Ш<енье>. Никто более меня не уважает, не любит этого поэта, — но он истинный грек, из классиков классик. C’est un imitateur savant (?) et rien de (plus) (?) [Это ученый (?) подражатель и ничего (более) (?)]. От него так и пашет Феокритом и Анфологиею. Он освобожден от италианских concetti и от французских Антиthèses — но романтизма в нем нет еще ни капли”[771]. Такое мнение Пушкин высказал и позднее, в одном из набросков 1830 г.: “Французские критики имеют свое понятие об романтизме. Они относят к нему все произведения, носящие на себе печать уныния или мечтательности. Иные даже называют романтизмом неологизм и ошибки грамматические. Таким образом Андрей Шенье, поэт, напитанный древностию, коего даже недостатки проистекают от желания дать на французском языке формы греческого стихосложения, — попал у них в романтические поэты”[772]. Вяземский придерживался несколько иного мнения. В стихотворении “Библиотека” Шенье для него — “по древним образцам романтик исполненьем”, он отмечает новый, близкий романтической поэзии, формальный “образ” его стихотворений. По поводу элегии Пушкина “Андрей Шенье” Вяземский пишет другу: “...благодарю за одно заглавие. Предмет прекрасный. Шенье в своей школе единственный поэт французский: он показал, что есть музыка, т.е. разнообразие тонов, в языке французском”[773]. В статье “О Ламартине и современной французской поэзии” (1830) Вяземский вновь настаивает на формальной новизне творчества Шенье, который “...был классик не французский, но классик греческий, совершенно пластический, не довольствующийся одним подражанием списков, но созидающий формы новые по образцам древним”[774]. В позиции Пушкина и Вяземского отразились споры, начавшиеся во Франции после выхода сборника Шенье. Хотя Пушкин как будто и низводит Шенье до уровня “ученого подражателя”, его восприятие французского поэта, как явствует из характера пушкинских откликов, было глубже. Шенье стал духовным спутником Пушкина, и уже это говорит об их поэтическом родстве.
Проецируя на свою жизнь моменты судьбы французского поэта, Пушкин предварил одну из своих тетрадей периода южной ссылки словами из оды “Молодая узница” — “Ainsi, triste et captif, ma lyre toutefois s’éveillait” (“Так, когда я был грустным узником, лира моя все же пробуждалась”)[775], ставшими впоследствии эпиграфом к стихотворению “Андрей Шенье”. Мысль о поэзии, пробуждающейся даже под гнетом несвободы, была, очевидно, дорога Пушкину и, возможно, эту строку имел он в виду, когда при подготовке своего первого сборника в 1825 г. писал из Михайловского Л.С. Пушкину и П.А. Плетневу: “Эпиграфа или не надо, или из А. Chénier”[776]. Пушкин сравнивает себя с Шенье, когда вспоминает историю создания “Бахчисарайского фонтана” (вновь приводя строки из “Молодой узницы”[777]) и когда томится в ссылке (“Грех гонителям моим! И я, как А. Шенье, могу ударить себя в голову и сказать: Il у avait quelque chose là...”[778]).
Пушкин чутко уловил самый, быть может, загадочный аспект образа французского поэта — его молчание, потаенность поэтического пути. Высоту и притягательность этого молчания не мог не почувствовать автор таких, к примеру, строк: “Идешь, куда тебя влекут // Мечтанья тайные; твой труд // Тебе награда; им ты дышишь, // А плод его бросаешь ты // Толпе, рабыне суеты” (“Езерский”, 1832) или: “Вы нас морочите — вам слава не нужна, // Смешной и суетной вам кажется она: Зачем же пишете? — Я? для себя. — За что же // Печатаете вы? — Для денег“ (“На это скажут мне с улыбкою неверной”, 1835). Возможно, о Шенье вспомнил Пушкин в строках стихотворения “Разговор книгопродавца с поэтом” (1824):
Блажен, кто молча был поэт
И, терном славы не увитый,
Презренной чернию забытый,
Без имени покинул свет!
Мотив безымянного, потаенного труда звучит и в монологе Пимена (“Борис Годунов”, 1825), в строках, которые А. Ахматова считала реминисценцией из неопубликованного при жизни Пушкина “Эпилога” поэмы “Гермес”[779]. “Когда-нибудь монах трудолюбивый // Найдет мой труд усердный, безымянный...”
Влияние “прелестного”[780] Андре Шенье становится в пушкинском творчестве частичным противовесом влиянию “властителя дум” Байрона с его шумной славой, романтическим самоутверждением не только в жизни, но и в смерти. Уклоняясь от присоединения к “хору европейских лир”, оплакивающих Байрона, Пушкин в начальных строках стихотворения “Андрей Шенье” (1825) говорит:
Зовет меня другая тень...
Тень поэта, скользнувшего в небытие с толпой безвестных жертв, безвестного, как они. Эту безвестность Пушкин переносит на себя: “Звучит незнаемая лира...”, хотя, как верно отметила Ахматова