Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ефим что-то пробормотал сквозь зубы, глядя себе под ноги. Чуть погодя хрипло спросил:
– А Устька-то что ж?
– А Устинье мне и вовсе нельзя было отказать, – без улыбки сказал Брагин. – К тому же она так выла тут, валяясь у меня в ногах, что…
– Устька?! – Ефим рывком поднял голову. – В ногах?!. Да николи такого не было! Воля ваша, барин!..
– Представь себе. Кстати, сразу после этого она и свалилась. И, знаешь, дня три в самом деле была между жизнью и смертью. Тут Михайла Николаевич не преувеличивает. Они с Катькой просто сбились с ног. Погоди, эта цыганка ещё до тебя доберётся! Боюсь, что после неё росомаха тебе счастьем покажется.
Ефим молчал, уткнувшись взглядом в тёмный щелястый пол. Голову волнами обдавало жаром, нечем было дышать, и он даже не сразу услышал вопрос Брагина.
– Ты меня слышишь или нет?
– Что, барин?..
– Спрашиваю – кто тебя ножом ткнул?
– Никто. Росомаха это, говорил же…
– Силин, ты давай не ври, – ровным голосом посоветовал начальник завода. – Я ведь тебе уже сказал: пойдёшь в лазарет, а потом – на работу. И ничего тебе не будет… Хотя морду набить, безусловно, следовало бы. Ну, да это уж пусть Антип трудится. Так что отвечай как есть. Нарвался на кого-то в тайге? И куда, кстати, ты дел Берёзу?
– Разошлись мы с ним. Не поладили.
– Угу… Ножом-то он тебя достал?
Ефим молчал. Молчал и Брагин. Затем, в упор глядя на парня, негромко сказал:
– Берёзу твоего нашли на дороге в полуверсте от хутора Раздельного.
– Повязали?
– Нет. Мёртвым нашли. Между прочим, без единой царапины. Вдова Трифона Дронова его опознала: с её мужем когда-то у Берёзы были дела. Тебе ведь знаком Трифон Дронов?
– Ведать не ведаю…
– Право?.. Ну, уж не познакомитесь, он пять дней как покойник. Его баба нам сказала, что Берёза с подельником ворвался к ней в дом среди ночи и убил её мужа. И вырезал бы всю семью, если бы не его товарищ. Второго варнака, кстати, вдова не признала. Говорит – в жизни не видела, а с перепугу и впотьмах не запомнила. Узнать, говорит, не сумеет ни за что. Только по голосу поняла, что ещё молодой. Божится, что если бы не этот мужик, – страшной силищи, между прочим, – Берёза порешил бы их всех вместе с малыми детьми… Как ты не побоялся с ним сцепиться, Силин? Это ведь зверь настоящий, не росомаха твоя…
Ефим упрямо молчал, опустив голову к коленям и молясь лишь об одном: чтобы начальник не заметил, что его трясёт с головы до ног. Брагин как ни в чём не бывало продолжил:
– Вдова сказала, что у тебя никакого ножа не было, ты бил просто кулаком. Это так?
– Ей лучше знать…
– Думаю, что от этого твоего удара Берёза и умер. Хотя и успел на полверсты отойти от хутора. Да-а, Силин… – Брагин покачал головой. – Воистину – сила есть, ума не надо!
– Может, то не я был, барин? – осторожно предположил Ефим.
– Может, и не ты, – безмятежно согласился тот. – Узнавать тебя некому. А по Берёзе никто не заплачет, пропащий был человек и сволочь страшная. Куда тебя только с ним понесло? И за каким чёртом?
Ефим молчал. Молчал и Брагин. Тихо тикали часы на стене, поскрипывал за печью сверчок. Огонёк оплывшей свечи в лампе бился и мигал, грозя погаснуть. Наконец начальник завода встал.
– Вот что, Силин, пора и честь знать. Ночь-полночь, а у меня и кроме тебя дела есть. В лазарет идти, верно, уж поздно, ложись вон в сенях. Хасбулат за тобой приглядит. А утром доставим тебя к Иверзневу.
Ефим встал. Покачнувшись, удержался рукой за стену. Хрипло, не поднимая взгляда, сказал:
– Спасибо, Афанасий Егорьич.
– Благодарить ты должен не меня, – с досадой отозвался Брагин. Подойдя вплотную к Ефиму, ещё раз осмотрел парня с ног до головы, поморщился. Коснулся ладонью его лба.
– Да ты горишь, как печка. Что тебе тут доктор велел выпить? Давай, хлопни одним духом! И поди ложись. Если будет худо, буди Хасбулата.
– Не беспокойтесь. Мне бы лечь только…
Падая на пол в тёмных сенях (черкес, сердито ворча, едва успел подсунуть ему подушку), Ефим успел подумать только о том, что нипочём теперь не заснёт. И – провалился мгновенно, как умер.
Наутро Ефима Силина нашли в сенях без сознания, в страшном жару, и Хасбулат на себе отволок его в лазарет. Два дня Ефим прометался в горячке, вспоминая то Устинью, то атамана Берёзу, то мать, то Антипа, страшными словами ругал росомаху, искал выворотень на болоте под горелой сосной… На третий день жар упал, и Ефим заснул – весь в поту, бледный до синевы, осунувшийся, но спокойный.
Он очнулся утром четвёртого дня от рассветного луча, упавшего на лицо. Осторожно приподнял голову. Огляделся, ещё не понимая, где находится. Вокруг – бревенчатые стены, нары, серые казённые одеяла, храпящие горки под ними. В открытое окно сквозь решётку лезли лапы можжевельника в молодых зелёных «хвостиках». Рядом белела печь – вся исчерканная какими-то чёрными узорами. Ефим присмотрелся – и с удивлением увидел, что это буквы и слова, криво написанные углём. «Баба… воду… несла… Корова сено ест… Устинья – игоша болотная…» За печью что-то чуть слышно копошилось.
«Больничка… – подумал Ефим, блаженно поворачиваясь на жёсткой подушке и закрывая глаза. Осторожно шевельнул плечом. Оно тут же отозвалось болью – но это была уже не та раскалённая стрела, что пронизывала всё тело насквозь. – Подживает, зараза… Опять всё, как на кобеле, заросло…»
Тихо скрипнула дверь. Вошла с ведром воды высокая баба в белом платке. Она аккуратно поставила ведро у печи, повернулась. На Ефима с чудовищно исхудалого лица взглянули серые глаза – и он вздрогнул, оттого что не сразу узнал жену.
– Устя… – шёпотом позвал он.
Она кивнула. Оглядевшись по сторонам, подошла на цыпочках и села на край нар у него в изголовье. Протянула было руку – и не коснулась.
– Устька… Ну, что ты?.. – испугался Ефим. – Устька… Ну… Вот он я…
Она не ответила. Заплакала – тихо, зажав ладонью рот, низко опустив голову. Ни звука не было слышно в спящем лазарете, только плечи Устиньи тряслись всё сильней. Ефим молчал, не зная, куда деться от этих всхлипов, каждый из которых словно кусок кожи сдирал с сердца.
– Устька, не вой…
– За… мол… чи, не… христь… Лю… ди… спят…
– Что ж ты не говорила мне ничего? Кабы я знал, что ты брюхатая была… Пошто молчала-то, дура? Я бы шагу с завода не…
– А что… тебе… говорить… Всё едино… совести… нет… Что было говорить, когда ты как раз… с той Жанеткой… Много чести было – за собственным мужем бегать… Ну, вспомни, вспомни, как я к тебе в острог пришла! Как потаскуха распоследняя… Пятак караульному совала, чтоб допустил! А ты что? А ты, идолище, что?!
– Устька, спал, ей-богу… – зажмурившись, пробормотал Ефим. – Вот тебе крест святой – спал…