Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Для меня в вопросе о бессмертии скрыта скорее драма. Сможет ли вот этот человек как таковой (сможет ли наше представление о человеке как таковом) пережить свое время или нет? Если говорить об Унамуно, то здесь есть явная опасность, что облик писателя нанесет непоправимый урон им созданному. Я не преувеличиваю. За многие столетия в испанской литературе было не так много людей отчетливого облика. Первым в голову приходит Кеведо: я думаю о нем всякий день, — но кого поставить с ним рядом? Как вообразить себе, что говоришь с Сервантесом? Гонгору я, кажется, вижу и слышу, однако те, кто знаком с ним лучше, причисляют его к семейству Малларме, а тут я, право, теряюсь. Что же до Унамуно… Едва ли не каждый видит в нем яркую фигуру, настоящего испанца, с которым знаком «напрямую», без посредства расположенных на бумаге слов. Опасность как раз и кроется в силе и внушительности подобной фигуры. Этот облик способен подавить или свести на нет всю сложность написанного и богатейшие возможности, которые оно сулит уму… Вот что пишет, к примеру, Жан Кассу{593}: «Мигель де Унамуно, борец, который сражается с самим собой, борясь за свой народ и против своего народа; безжалостный воитель, не останавливающийся даже перед братоубийством; трибун без единомышленников, пророк в пустыне, высокомерный, мрачный, парадоксальный, разрывающийся между жизнью и смертью, непобедимый и опять побежденный в своей борьбе». Если перед нами характеристика Унамуно, то процитированная формула (или целая рапсодия из формул) читателя не столько просветит, сколько запутает; если же это упражнение в копиистике из разряда тех, когда утомленный критик отказывается от трудов истолкования и берется передразнивать голос и повадки писателя, то его не назовешь слишком искусным. Самое главное в сказанном — его типичность. За исключением некоторых поразительных недомолвок — писателя на сей раз не приравнивают ни к Дон Кихоту, ни к Испании — строки Кассу подытоживают то, что всякий предусмотрительный литератор чувствует себя обязанным произнести при имени Унамуно. Моя цель — не в том, чтобы приведенные строки опровергнуть; я вовсе не утверждаю, будто они неверны. Я лишь хочу сказать, что это самый нерезультативный подход к Унамуно. Прежде всего, он был зачинателем блистательных споров. Он оспаривал личность, бессмертие, язык, культ Сервантеса, веру, возможность возродить словарь и синтаксис прошлого, непомерное ячество и недостаток индивидуальности у испанцев, хихиканье и угрюмость, этику… Восхищаться подобной неутомимостью (не будем сводить ее к простой эрудиции) значит ахать — и только; драматизировать судьбу Унамуно и его метания — занятие, по-моему, столь же бесплодное. И в том, и в другом кроется опасность, о которой уже говорилось: опасность, что символ, облик писателя затмит его книги.
Умер первый писатель испанского языка. По-моему, лучшее, что можно сделать в память о нем, это подхватить начатые им споры и вдуматься в тайные законы, правившие его душой.
ШКОЛА НЕНАВИСТИ{594}
Назидательная книжица Эльвиры Бауэр распродана уже в пятидесяти одной тысяче экземпляров. Ее цель — приобщить школьников и школьниц к нескончаемым трудам и радостям юдофобства. Насколько знаю, критика в Германии критикам теперь запрещена, допустимо лишь информировать о вышедшей книге.
Ограничусь и я информацией о нескольких рисунках, объединяющих этот плотоядный томик. Замешательство (и овации) оставляю читателям.
Первый рисунок иллюстрирует нехитрую мысль: «Все евреи — исчадия Дьявола».
Рисунок второй изображает еврея-кредитора, забирающего у должника свиней и корову.
Третий — возмущение немецкой девицы, которой докучливый и похотливый еврей навязывает дорогое ожерелье.
Четвертый — еврея-толстосума (с сигарой и в феске), выгоняющего из дому двух побирушек, явно нордического происхождения.
Пятый — еврея-мясника, топчущего мясо ногами.
Шестой — увековечивает силу воли немецкой девочки, гордо отказывающейся от куклы в еврейской лавке.
Седьмой — ополчается на евреев-адвокатов, восьмой — на евреев-врачей.
Девятый поясняет слова Христа: «Иудеи предали меня».
Десятый, проникшись внезапным сионизмом, изображает плачущих евреев-изгнанников на пути в Иерусалим.
Дюжина других не уступает перечисленным ни в остроумии, ни в наглядности.
Из текста достаточно пересказать два стишка. «Немецкого Фюрера немецкие дети любят, Господа Бога на небе — боятся, евреев презирают», — гласит один. Второй сообщает: «Немцы ходят, а евреи ползают».
СУИНБЕРН{595}
В одном из самых не блестящих своих эссе — «Суинберн как поэт», 1920 — Элиот берется составить «Избранное» Суинберна и перечисляет главные его вещи: «The Leper»[316], «Laus Veneris»[317], «The Triumph of Time»[318]… Как всегда, выбор показателен не столько для автора, сколько для составителя. «Кажется, других стихов, забыть которые было бы непростительно, у Суинберна нет», — пишет Элиот. Но первое из названных — драматический монолог в манере Браунинга и Теннисона (дивного Теннисона «Улисса» и «Святого Симеона Столпника»), а третье если чем и известно, то, пожалуй, лишь несколькими биографическими вкраплениями — редчайшими у Суинберна, кажется, не имевшего биографии, если верить его биографам. (Знаменитая строка из «Триумфа»:
I shall never be friends again with roses[319], —
на Суинберна совершенно не похожа.) Итак, за вычетом двух названных, элиотовскую подборку Суинберна придется свести к одному на самом деле прославленному стихотворению «Laus Veneris», наконец-то доносящему до нас подлинный голос поэта.
Из сказанного ясно одно: голос этот Элиоту не близок. Точнее, теперь не близок. И не только Элиоту, но всей Англии. Столетний юбилей это показал. Литературные обычаи англичан не поощряют ни хвалу, ни хулу, но безразличие и пресыщенность общества очевидны. Человек по имени Суинберн не интересен никому. Жалкая склонность нашего времени сводить произведение к личному документу, к биографическому свидетельству искалечила и художественные оценки. С Суинберном произошло то же, что с Уайльдом. Последний — кто об этом помнит? — написал «Дом шлюхи» и «Сфинкса», он же — кто этого не знает? — создал крайне неровную «Балладу Редингской тюрьмы». Первые забыты, последняя гремит. Причина очевидна: первые декоративны (а этот жанр в нашем обиходе заведомо скомпрометирован), последняя «проникнута человечностью». В случае с Уайльдом несправедливость можно перенести, Суинберн — иное дело: у него пострадали бы вещи в буквальном смысле слова блистательные — «Ave atque Vale»[320], «Итилл», «Анактория», «Маска царицы Савской», «Долорес», «Аголиав», «Гермафродит», замечательные хоры в «Аталанте», «Бесплодное бдение»…
Говорят, атеизм Суинберна, его республиканская вера отошли в прошлое. В памяти и на губах у меня — неуничтожимое, физическое ощущение ритмики его стиха. Ощущение вот этих строк