Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Все это Данло понял в один миг, лежа на Ханумане и прикрывая его от клюшки Лаиса Мохаммада. А Хануман брыкался, пытаясь сбросить его с себя, и лупил коньками по льду, поднимая фонтан осколков и посылая в кристальные глубины волны ярости, бессилия и ненависти. Ненависть – левая рука любви, вспомнил Данло, и их совместное будущее предстало перед ним во всей своей неизбежности, хотя должны были пройти годы, прежде чем он выразил бы это видение в словах или рассмотрел его получше.
– Данло, пусти! – прокричал Хануман.
Кто-то из «каменных» обхватил Лаиса сзади руками и оттащил его от Данло. Данло встал, повернулся к Лаису лицом и сказал:
– Прости.
– Уйди прочь! – заорал тот, вырываясь из рук своего товарища и пытаясь поднять клюшку.
Хануман тоже встал, весь дрожа и шаря глазами по льду в поисках своей клюшки, но Данло посмотрел на него и сказал:
– Хану, нет.
Хануман замер, уставившись на него.
– Хану, Хану, – прошептал Данло. Лаис тоже смотрел на него, и все остальные понемногу утихомиривались. Преданность Данло ахимсе и его откровенная любовь к своему другу, этому страшному Хануману ли Тошу, заставила драчунов устыдиться, и многие из них побросали клюшки. С разных концов Купола к ним спешили послушники, кадеты и даже четверо мастер-акашиков, красных и запыхавшихся от игры в скеммер на санных дорожках. Одна из них, Палома Старшая, старуха с молодым лицом и телом женщины средних лет, отчитала мальчиков за то, что они поддались насилию. Все оправдания и жалобы на то, что другие начали первыми, она пресекла, заявив скрипучим старческим голосом:
– У насилия нет ни начала, ни конца, и вы все виноваты. – Она организовала первую помощь пострадавшим – в порванные мускулы втерли быстро впитывающиеся энзимы, порезы и царапины заклеили. У нескольких мальчиков обнаружились переломы и выбитые зубы, и Палома отправила их к резчику.
Мальчик, которого Хануман огрел по голове, отделался контузией и храбро предложил закончить игру. Хоккеисты отошли к своим скамейкам, чтобы немного отдохнуть.
– Тебе сильно досталось? – спросил Хануман Данло у их голубой скамьи. Ярость покинула его, и он тронул Данло за рукав. – Может, лед приложить? Сними камелайку, посмотрим твою спину.
Данло расстегнул камелайку, снял рубашку, и его спину точно огнем обожгло, как будто кто-то сдирал с нее мясо раскаленным ножом. Он сгорбился, упершись локтями в колени.
По крайней мере один позвонок посередине пронзало болью при каждом вдохе. Всю спину покрывали багровые кровоподтеки, которым скоро предстояло почернеть. Данло их не видел, но чувствовал – от ягодиц до самой шеи.
– Да, тут нужен лед, – сказал Хануман. Вдоль скамьи ходило по рукам стальное ведерко с кубиками льда. Хануман взял один цилиндрик, намороженный вокруг деревянной палочки, и стал водить им Данло по спине. – Ох, Данло – твоя ахимса когда-нибудь тебя погубит.
– Но я должен был вмешаться! – Данло скрипнул зубами, когда Хануман принялся натирать его дурно пахнущей мазью. – Не то он убил бы тебя… или ты его.
– Ты думаешь, у меня хватило бы на это отваги?
Покончив с явно тяготившим его делом – он всегда боялся иметь дело с какими бы то ни было телесными повреждениями, – Хануман отошел к фиолетовой линии, отмечавшей край поля, и стал долбить лед носком своего конька. Он потупил голову, но глаза его сияли.
– Хану, – сказал Данло, подойдя к нему, – я должен спросить у тебя одну вещь.
Хануман молча поднял на него глаза, где спокойствие сочеталось со страхом.
– Там, в библиотеке, воин-поэт, прежде чем убить себя, кое-что сказал мне. – Данло, в свою очередь, тронул Ханумана за рукав. – Я не могу забыть… то, что он сказал о Педаре.
– И что же он сказал?
– А ты не помнишь?
Хануман, поколебавшись долю мгновения, ответил:
– Нет, не помню.
– Поэт сказал, что ты… убил Педара.
– Убил? Ты думаешь, я правда убил его?
– Я… не хочу так думать.
– Как, по-твоему, я мог это сделать?
– Не знаю.
Хануман посмотрел Данло в глаза и сделал нечто поразительное: он схватил Данло за руку, как тогда в библиотеке, и стиснул изо всех сил, до боли и хруста костей. Потом приблизил губы к самому уху Данло и прошептал:
– Воин-поэт ошибся. А может, солгал. Никто не убивал Педара – он сам себя убил.
– Это правда?
– Уверяю тебя.
Хануман заставил себя улыбнуться. В этой улыбке заключались искренность и безмерное успокоение, но и что-то помимо этого. За безупречной работой лицевых мускулов и светлыми эмоциями скрывалось, как нарыв, глубокое страдание. Хануман мог бы закричать от боли, если бы не так хорошо владел собой.
– Мне кажется, цефики не до конца тебя вылечили, – сказал Данло. – Дело ведь не только в эккане, правда? Тут что-то другое.
Хануман отпустил его руку и стал ковырять коньком лед.
– Ты слишком правдив – я уже говорил тебе об этом. Слишком серьезен, слишком любопытен… и так далее. О себе ты не беспокоишься, верно? О своем «я». Я таким мужеством не обладаю – да и кто обладает? Это все твоя дикость. При первой же встрече я увидел ее в тебе – в нас обоих. Я думал, у меня хватит мужества на нее, но ошибся. Она убьет меня, если я первый ее не убью. Понимаешь?
– Да. – Данло ощущал оцепенение во всем теле, и ему вдруг стало холодно. Он закрыл глаза, вспоминая, когда впервые возлюбил опасность и дикость своей жизни: это было в ту холодную ночь, когда они с Соли хоронили племя деваки. Воздав дань воспоминанию и молитве, он исправил свой ответ, сказав шепотом: – Нет. И не хочу понимать.
– Я лишен твоей грации… – тихо промолвил Хануман. – Той, с которой ты принимаешь все, даже собственную дикость.
– Но я не все принимаю. В этом вся беда человека по отношению к жизни. Наша беда, Хану, – разве тебе непонятно? Сказать «да» – вот в чем истинное мужество. Но я пока еще не могу быть асарией. Все, на что я ни посмотрю – Бардо, мой благословенный народ, ты, – кричит мне «нет»!
– И все-таки ты по-прежнему намерен стать пилотом?
– Бардо думает, что это мой наилучший шанс на спасение моего народа.
– Алалоев?
– Да, благословенных людей.
– Но это не единственная причина, по которой ты хочешь стать пилотом, правда?
– Да.
– Ты как-то говорил мне, что хочешь добраться до центра вселенной.
Данло посмотрел в глубину Ледового Купола, где гремели на своих дорожках сани и испарения окутывали лед, как мокрый серый мех. Скрестив руки на груди, он сказал:
– Раньше я думал о мире, о вселенной, как о великом круге. Великом круге халлы. И я еще верю порой, что могу отправиться к центру этого круга.