Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В те годы для нас, османских художников, самые обычные книги с десятком миниатюр служили предметом восхищения, так что увидеть эту книгу, в которой двести пятьдесят огромных рисунков, для нас было все равно что бродить по роскошному дворцу, когда все его обитатели спят. В благоговейном молчании смотрели мы на невообразимо прекрасные страницы, словно путники, на краткий миг узревшие впереди видение райского сада.
После этого книгу заперли в сокровищнице, и двадцать пять лет ее никто не видел, но разговоры о ней среди художников не прекращались.
И вот теперь, через двадцать пять лет, я снова в молчании открыл толстую обложку легендарной «Шахнаме», словно огромную дверь дворца, – но, переворачивая приятно шуршащие страницы, ощущал не столько восторг, сколько грусть. Полностью сосредоточиться на рисунках мне мешали три обстоятельства.
Во-первых, мне вспомнились толки о том, что каждый стамбульский художник что-нибудь да позаимствовал из этой книги.
Во-вторых, глядя на дивные миниатюры (с какой решительностью и изяществом Тахмурес[116]опускал свою булаву на головы шайтанам и дэвам, которые потом, в мирную пору, обучат его алфавиту, а также греческому и многим другим языкам!), я все время искал, не попадется ли где-нибудь рука, нарисованная Бехзадом.
В-третьих, меня отвлекали мысли о лошадиных ноздрях и присутствие Кара с карликом.
Сама возможность благодаря несказанной милости Аллаха вдоволь насмотреться на эту чудесную книгу до того, как на мои глаза опустится бархатный занавес тьмы, была великим счастьем, но вот оттого, что я смотрел на нее не столько сердцем, сколько разумом, становилось грустно. К тому времени как в сокровищницу, которая все больше напоминала холодное кладбище, проникли первые утренние лучи, я успел увидеть все двести пятьдесят девять (а не двести пятьдесят) миниатюр великой книги. Смотрел я глазами разума и расскажу об увиденном по порядку, как любят делать приверженцы разума – арабские ученые.
Первое – я увидел великое множество лошадей, и среди них: разноцветных лошадей, встреченных Рустамом, когда тот преследовал конокрадов в Туране; великолепных коней, на которых войско Феридуна вплавь преодолело Тигр, когда арабский султан отказался предоставить суда; печальных чалых лошадей, издалека наблюдающих, как Тур, уязвленный тем, что отец оставил в наследство младшему сыну Ираджу самую прекрасную страну, Иран, а ему, Туру, и другому его брату дал далекую страну греков и еще более далекий Китай, предательски отрубает Ираджу голову; коней, на которых скакало воинство легендарного Искандера, в чьих рядах состояли хазары, египтяне и берберы; коня, по справедливой воле Аллаха неожиданно убившего шаха Яздигирда на берегу зеленого озера, волшебная вода которого избавила шаха от непрерывного кровотечения из носа, коим он был наказан за то, что восстал против предначертанной ему Всевышним судьбы. Ни у этих, ни у сотен других великолепных лошадей, нарисованных одними и теми же несколькими художниками, нос нисколько не походил на тот, что нарисовал подлый убийца. Однако у меня было еще больше суток, чтобы просмотреть другие тома, хранящиеся в сокровищнице.
Второе – последние двадцать пять лет среди художников ходили упорные слухи о том, что один из мастеров по особому разрешению султана побывал в недоступной для простых смертных сокровищнице, нашел эту книгу и при свете свечи скопировал в свою тетрадь с образцами многие изображения коней, деревьев, облаков, цветов, птиц и садов, военные и любовные сцены, а потом пользовался этими копиями для работы. Всякий раз, когда какому-нибудь художнику удавалось нарисовать нечто необычайно красивое, его собратья из зависти припоминали эти слухи. Отчасти здесь сказывалось и желание принизить персидскую, тебризскую, школу. В то время Тебриз еще не входил во владения нашего султана. Когда такое говорили обо мне, я справедливо гневался и втайне гордился; но если сплетничали о других – верил. Теперь же я с грустью понял, что двадцать пять лет назад мы, четыре мастера, единожды заглянув в эту книгу, запечатлели увиденное в своей памяти и все эти двадцать пять лет перерисовывали воспоминания в книги, которые делали для нашего султана, – однако образы, хранимые памятью, постепенно изменялись. Печалило меня не то, что мнительные султаны прячут от нас эту и другие книги в сокровищнице, – нет, я думал о том, насколько же, оказывается, ограничен мир османских художников. Что старые мастера Герата, что новые мастера Тебриза – все рисовали лучше, чем мы.
Я вдруг подумал, что если завтра меня и всех других художников подвергнут пыткам, то так нам и надо, – и кончиком перочинного ножа безжалостно выткнул глаза первому попавшемуся человеку, изображенному на открытой странице. Это была иллюстрация к истории о том, как персидский мудрец, едва взглянув на привезенные индийским послом шахматы, сразу понял, как в них играть, и тут же обыграл индуса – мастера этой игры. Персидская небылица! Я выколол глаза обоим игрокам, наблюдающему за ними шаху и всей его свите. Потом я начал отлистывать страницы назад, безжалостно ослепляя сражающихся шахов, воинов в роскошных доспехах и валяющиеся на земле отрубленные головы. Изувечив таким образом три рисунка, я заткнул перочинный нож за пояс.
У меня дрожали руки, но чувствовал я себя не так уж плохо. Стало ли мне теперь понятно, что ощущают помешанные на этом занятии? За пятьдесят лет, что я рисую, мне частенько приходилось сталкиваться с оставленными ими следами. Мне хотелось, чтобы из выколотых мной глаз на страницы полилась кровь.
Третье – это подводит нас к боли и усладе последних лет моей жизни. Оказалось, что к этой прекрасной книге, над которой десять лет работали самые лучшие персидские мастера шаха Тахмаспа, не притрагивалось перо великого Бехзада, – ни на одной странице я не обнаружил нарисованных им рук. Стало быть, когда Бехзад перебрался из покинутого шахом Герата в Тебриз, он и в самом деле был уже слеп. Это значит, что, достигнув безупречного совершенства старых мастеров, великий художник ослепил сам себя, не желая подлаживаться под стиль новой мастерской и выполнять требования шаха. Я и раньше в этом не сомневался и теперь с радостью убедился в своей правоте.
Тут ко мне подошли Кара и карлик, несшие вдвоем толстую книжищу, и положили ее передо мной.
– Нет, это не то, – мягко сказал я. – Это «Шахнаме» сделано монголами. Вот, смотрите: железные воины Искандера и их железные скакуны. Внутренности их наполняют нефтью, нефть поджигают, и, когда они несутся на врага, из ноздрей вырывается пламя.
Мы посмотрели на объятое пламенем железное войско, попавшее в «Шахнаме» с китайских рисунков.
– Джезми-ага, – проговорил я, – помнится, двадцать пять лет назад мы рисовали для «Селимнаме» другие дары шаха Тахмаспа, привезенные персидскими послами…
Карлик быстро отыскал «Селимнаме» и водрузил книгу передо мной. Напротив страницы с ярким, красочным рисунком, изображающим, как послы преподносят султану Селиму «Шахнаме», был полный список даров. Мои глаза сразу же, сами собой нашли запись, которую я в свое время прочитал, но забыл – наверное, потому, что не смог ей поверить: