Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Германа изобличают инициалы на палке Феликса, которую он случайно оставляет в автомобиле после убийства, несмотря на все свое внимание к ней в ходе знакомства с ним. Представляя, что случилось бы, отправься он в Тарниц на встречу с Феликсом, Герман думает:
«…Феликс так до сих пор и бродил бы вокруг бронзового герцога, или присаживался на скамью и чертил своей палкой слева направо и справа налево такие земляные радуги, которые чертит любой, у кого есть палка и досуг (наша вечная привычка к окружности, в которой мы все заперты!)» [Nabokov 1989a: 63].
В образе, нарисованном Германом, двойные радуги – это земные прутья тюремной решетки, а не эмблема трансцендентности – лестница Ириды к богам. В «Отчаянии» Набоков имплицитно обыгрывает связь мистического с «забытой тростью», которая оказывается роковым промахом в плане убийства, совершенного Германом, и эмблематически воплощает его тюремное заточение в материальном мире. Набоков снова и снова обыгрывает эту словесную комбинацию: Герман насмехается над Лидой, которая неправильно понимает слово «мистики»: «mist» + «stick» («туман» + «палка») [Nabokov 1989a: 23], и бранит «mystical trimming» («мистическую отделку») Достоевского [Nabokov 1989a: 88]; звуки слова перекомбинируются в «misty», «sick» («туман», «больной») [Nabokov 1989a: 89], а также в слова «mistake» и «stick» («ошибка» и «палка»), причем последнее повторяется восемь раз на одной и той же странице [Nabokov 1989a: 203][47].
Гостя у мадам Лесерф, В. подбирает «чью-то трость», лежавшую на скамье, и тычет ею влажную бурую землю [Набоков 2014: 196]. Мадам Лесерф подсаживается к нему:
Я облизал губы и тростью, которая оставалась у меня в руке, стал чертить на земле.
– Что это вы рисуете? – спросила она и кашлянула.
– Свои мысленные волны, – глупо ответил я.
– Когда-то, – проговорила она вкрадчиво, – я поцеловала одного мужчину только за то, что он умел писать свое имя перевернутыми буквами.
Палка выпала у меня из рук [Набоков 2014: 197].
Трость – маркер того, что В. разгадал загадку русалкообразной колдуньи Нины Речной, отвергнувшей Себастьяна и тем омрачившей последние годы его жизни. Мысленные волны перекликаются с волнами в Себастьяновом «Двусмысленном асфоделе», где потайное значение его тем выражается «волнением на воде» [Набоков 2014: 202]. Но для Германа палка маркирует крах его «шедевра», вызванный тем, что сам Герман предпочел общие идеи деталям. Герман – материалист; в «Отчаянии» все смерть, смертность, крах; Себастьян и В. – художники, для которых смерть преодолима при помощи тайны, искусства и сказки. Ранее не упоминавшийся каламбур Набокова насчет «забытой палки» («missed stick») Германа получает ответ в каламбуре Себастьяна об «оптимистиках»: в «Двусмысленном асфоделе» «мнимоглубокомысленные пометы» – мысли о смерти – различают «…болото грубого материализма и золотые парадизы тех, кого преподобный Парк называет оптимистиками…» [Набоков 2014: 203][48]. Набоков противопоставляет эстетический идеализм Себастьяна советскому материализму эмигранта Германа.
В дальнейшем материализм еще сильнее противопоставляется идеализму за счет мотива серебряных карандашей. Феликс присваивает серебряный карандаш Германа в качестве классовой дани, что Герман, считающий себя богатым дельцом в противоположность Феликсу, представителю рабочего класса, смакует в ходе их отношений. Мистер Зильберман (букв. «серебряный человек») дает В. «новенькую, необыкновенно славную записную книжку с прелестным серебряным карандашиком внутри», прибавляя, что это «маленький подарок» [Набоков 2014: 151] – это часть его роли волшебного помощника, который не только отыскивает для В. имена четырех русских женщин, встреченных Себастьяном в Блауберге, но и символически дарит ему способность написать книгу о Себастьяне[49].
Даже в словесной игре в обеих книгах просматривается схожий узор противопоставлений: каламбур «he’ll to hell» (букв. «он попадет в ад») предрекает будущее Германа, в то время как убитый Г. Эбсон воскресает в виде старины Носбэга в Себастьяновой «Призматической оправе». В этом романе «странный человеческий обычай умирать» [Набоков 2014: 52] преодолевается «бесконечными метаморфозами» [Набоков 2014: 116][50] – такую фразу В. использует, чтобы описать особенность искусства Себастьяна, которую, по его мнению, можно с тем же успехом приложить к личности самого Себастьяна.
Русское прошлое персонажей
Оппозиция между русским прошлым и западным настоящим для (русскоязычного) «Отчаяния» так же принципиально важна, как и для (англоязычного) «Себастьяна Найта». В первом из романов она иллюстрирует бесконтрольность Германа; во втором свидетельствует о трансцендентности Себастьяна. Герман, русский немец, ошибочно проецирует прошлое на будущее и Россию на Германию, порождая путаницу: лето в его памяти становится зимой, а Петербург проникает в Тарниц, когда Герман накладывает памятник Петру Первому на конную статую немецкого герцога [Nabokov 1989a: 68][51]. Однако русский англичанин Себастьян сознательно заменяет Россию и ее язык Англией и английским до тех пор, пока, уже сознавая, что умирает, не решает вернуться в русскую культуру с помощью Нины, В. и своего русского доктора Старова, исполняющего роль акушера Себастьяновой смерти и помогающего возвратиться к прежней вере (каламбур «Старов» – «старовер»). Былые русские возлюбленные обоих персонажей симптоматичны для их характеристик как материалиста и идеалиста. Воспоминание Германа о «Кристине Форсман, которую он плотски познал в 1915 году» [Nabokov 1989a: 67], начинается с образа «графина с мертвой водой», хотя позже он заключает, что «сердцевиной» этих воспоминаний было просто видовое совпадение провинциальной немецкой гостиницы с чем-то «виденным в России много лет назад», и заменяет прустианский поворот обобщением. В противоположность ему В. восстанавливает подробную и пронзительную сцену разлуки Себастьяна с его возлюбленной, Наташей Розановой, где декорацией служит река, сцену нежную, полную безнадежной любви и с присутствием пародийной «наяды» (деревенского священника, длинные волосы которого указывают на его православие). Эта сцена предвещает отказ Себастьяна от попытки покорить Нину Речную. Первая любовь Себастьяна противопоставляется плотскому познанию Германа: их первые и последние любови представляют собой зеркальные пары «реальность / идеал» – «наяда / священник» и «женщина / фея». Сходным образом все утраты Себастьяна (язык, мать, Наташа) и неописуемая русская природа противопоставляются утрате воображаемой идиллии русского детства, которое Герман придумал ради Феликса: «Родился я в богатой семье. У нас был дом и сад, <…> родители мои, бывало, сидели в тени старой черешни, посаженной еще дедом, и в умилении наблюдали, как я сосредоточенно снимал с роз и давил гусениц, напоминающих сучки» [Nabokov 1989a: 82–83].
Видение Германа – пастиш, сооруженный из Чехова и русской